Господин из Сан-Франциско (Бунин). И.А

А. ЯБЛОКОВ

Структурные мотивы рассказа И.А. Бунина "Господин из Сан-Франциско"

Рассказ "Господин из Сан-Франциско" является одним из самых известных произведений Ивана Алексеевича Бунина. Об этом рассказе в первую очередь говорят в школах, когда проходят творчество Бунина. Действительно, рассказ поражает красотой описаний, заставляет читателя ощутить тонкий запах сигарного дыма в салоне парохода и - в противоположность ему - резкий запах масла и раскаленного железа в машинном отделении, увидеть ясное небо Капри и дождливые дни в Неаполе, словом - переживать события вместе с героями.

Однако все это - поверхностное суждение о произведении. Понятно, что писатель всегда стремится не только заставить читателя проникнуться идеей произведения, но и заставить понять, как развивалась эта идея в его воображении, что послужило стимулом для ее развития и тому подобное. Для этого писатель использует массу мелких деталей, символов, незаметных при первом чтении. Но когда дело доходит до подробного анализа и изучения этих деталей, то оказывается, что в целом они представляют вовсе не кучу не относящихся к делу предметов, а новый, связный и однородный текст. Таких текстов в одном произведении можно найти достаточно много - это зависит от количества деталей и от их связности друг с другом. В этой работе мы хотим обратиться к мотивной структуре рассказа "Господин из Сан-Франциско" и проанализировать ее.

В первую очередь обращает на себя внимание эпиграф из Апокалипсиса: "Горе тебе, Вавилон, город крепкий!" Согласно Откровению Иоанна Богослова, Вавилон, "великая блудница, сделался жилищем бесов и пристанищем всякому нечистому духу... горе, горе тебе, Вавилон, город крепкий! ибо в один час пришел суд твой" (Откровение, 18). Итак, уже с эпиграфа начинается сквозной мотив рассказа - мотив гибели, смерти. Он возникает потом в названии гигантского корабля - "Атлантида", погибший мифологический материк, - подтверждая, таким образом, близкую гибель парохода. Основное событие рассказа - смерть господина из Сан-Франциско, быстрая и внезапная, в один час. С самого начала путешествия его окружает масса деталей, предвещающих или напоминающих о смерти. Сначала он собирается ехать в Рим, чтобы слушать там католическую молитву покаяния (которая читается перед смертью), затем пароход "Атлантида", который является в рассказе двойственным символом: с одной стороны, пароход символизирует новую цивилизацию, где власть определяется богатством и гордыней, то есть тем, от чего погиб Вавилон. Поэтому, в конце концов, корабль, да еще с таким названием, должен утонуть. С другой стороны, "Атлантида" - олицетворение рая и ада, причем, если первое описано как рай "осовремененный" (волны пряного дыма, сияние света, коньяки, ликеры, сигары, радостные пары и прочее), то машинное отделение впрямую называется преисподней: "ее последнему, девятому кругу была подобна подводная утроба парохода, - та, где глухо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими раскаленными зевами груди каменного угля, с грохотом ввергаемого (ср. "ввергнуть в геенну огненную". - А.Я.) в них облитыми едким, грязным потом и по пояс голыми людьми, багровыми от пламени..." Весьма любопытным героем рассказа является "наследный принц одного азиатского государства, путешествующий инкогнито". Описывая его, Бунин постоянно подчеркивает его странную, как бы мертвую внешность: "весь деревянный, широколицый, узкоглазый... слегка неприятный - тем, что крупные черные усы сквозили у него как у мертвого... смуглая тонкая кожа на плоском лице слегка натянута и как будто слегка лакирована... у него были сухие руки, чистая кожа, под которой текла древняя царская кровь..."

Принц - мумия. Сухие руки, лакированная кожа, усы, как у мертвого, маленький рост - все это характерные признаки мумифицированного тела. Корабль везет мумию принца из Азии (!). Мертвого господина из Сан-Франциско домой везет все та же "Атлантида", то есть на ее борту всегда находится мертвец. Здесь можно упомянуть стихотворение Генрика Ибсена "Письмо в стихах", которое было опубликовано в России в 1909 году, за шесть лет до появления рассказа.

"Вы видели и помните, конечно,

На корабле дух ревностный живой,

И общий труд, спокойный и беспечный,

Слова команды, четкой и простой <...>

Но все же, вопреки всему, однажды

Случиться может так среди стремнин,

Что на борту без видимых причин

Все чем-то смущены, вздыхают, страждут <...>

А почему? Затем, что тайный слух,

Сомнения сея в потрясенный дух,

Снует по кораблю в неясном шуме, -

Всем снится: труп сокрыт у судна в трюме...

Известно суеверье моряков:

Ему лишь только стоит пробудиться, -

Оно всевластно..."

Несомненно, Бунин читал это стихотворение. В рассказе упоминается немец в читальне, который присутствовал при смерти господина из Сан-Франциско: "Седой немец, похожий на Ибсена..." "Тень" стихотворения витает над рассказом... Возможно, что у образа "труп в трюме корабля" существует реальный прототип. В 1912 году, за три года до появления рассказа, погиб гигантский пароход "Титаник", на котором, помимо тысячи пассажиров, везли мумию египетского фараона. Как утверждают некоторые источники, пароход погиб именно из-за того, что в трюме везли мумию, причем погрузили ее туда неаккуратно, не соблюдая обрядов...

Очень важную роль в рассказе играет хронологический мотив. Начнем с того, что господин из Сан-Франциско с семьей едет в Европу как раз под Рождество, то есть в начале декабря. Пробыв в Неаполе пару недель, семья из Сан-Франциско переезжает на Капри, где и умирает отец семейства. Надо полагать, что его смерть приходится на двадцатые числа месяца, за два-три дня до Рождества Христова. Это неслучайная деталь, мы ее еще коснемся, когда будем говорить об идее рассказа. В рассказе можно выделить две хронологические линии. Первая - линия "механическая", по ней живет семья господина из Сан-Франциско, пассажиры корабля, гости отеля. Все они живут по строгому расписанию, Бунин постоянно подчеркивает это. В эпизоде, где описывается жизнь пассажиров на пароходе, каждая фраза начинается с определения времени: "в девять часов утра", "в одиннадцать", "в пятом часу" и так далее. Вторая линия - "случайная", где время делится на времена года, на христианские праздники, наконец, на время суток. В этой линии нет строгого распорядка дня. Здесь автор использует весьма интересный прием: всех героев "случайной" временной линии он наделяет именами: это рыбак Лоренцо, коридорный Луиджи. И наоборот - представителей "механического" времени он оставляет безымянными. Эта деталь дает нам возможность увидеть нечто новое и в композиции рассказа: смерть господина из Сан-Франциско, о котором вначале речь шла как о главном герое, теперь рассматривается как обычный случай, произошедший на фоне яркой предрождественской жизни острова. Невозможно проследить, в каком именно месте рассказа главные и второстепенные герои меняются местами в композиции, где именно происходит этот "кульбит".

Следующим хронологическим мотивом является соотнесение смерти и рождения: умирает господин из Сан-Франциско / рождается Христос. Это позволяет говорить о соотношении старого и нового. На протяжении всего рассказа автор, говоря о господине из Сан-Франциско, постоянно подчеркивает его принадлежность к новой цивилизации, созданной "гордыней Нового Человека со старым сердцем" ("Атлантида") - лучший пример этой новой цивилизации). Представители этой цивилизации живут по расписанию, их отличает строгая регулярность действий. Однако в середине рассказа, как мы уже сказали, происходит смена действующих лиц. Основной декорацией становится жизнь Капри, стихия подлинного существования, вторгающаяся в разрывы линейного сюжета и постепенно оттесняющая его на периферию создаваемой картины. Эта неведомая господину из Сан-Франциско жизнь подчинена совсем другой временной и пространственной шкале. В ней нет места графикам и маршрутам, числовым последовательностям и рациональным мотивировкам, а потому нет предсказуемости и "понятности" для детей Новой Цивилизации. Немаловажную роль здесь играет и авторский взгляд, ибо он отсчитывает время по-своему: не часами и минутами, а историческими эпохами, тысячелетиями, то есть предельно открывает для читателя время и пространство. Это позволяет читателю рассматривать произведение с разных сторон и увидеть гораздо больше, чем видит главный герой рассказа. Один из лучших примеров этой многогранности является описание церкви в Неаполе. Одно и то же описание содержит две разных точки зрения, первая половина фразы - от лица господина из Сан-Франциско: "осмотр холодных, пахнущих воском церквей, где всегда одно и то же..." Дальше слышен голос автора: "величавый вход, закрытый тяжкой кожаной завесой, а внутри - огромная пустота, молчание, тихие огоньки семисвечников (ср. в "Апокалипсисе": "Семь светильников огненных горели перед престолом, которые суть семь духов Божиих". - А.Я.), краснеющие в глубине на престоле..." В целом - "огромная пустота", то есть - бездна, "молчание" - те атрибуты, которые после смерти обретет господин из Сан-Франциско.

Итак, в рассказе существует два основных хронологических мотива: это соотношение рождения и смерти, причем рождения Спасителя Старого Мира и смерти одного из представителей искусственного Нового мира и сосуществование двух временных линий - механической и подлинной.

Перейдем теперь к следующей цепи мотивов - топографической.

Эти мотивы тесным образом связаны с хронологией рассказа, а именно с рождеством, которое является связующей нитью между Старым и Новым. Начнем с того, что на Капри прибывает семья из Сан-Франциско. Чрезвычайно любопытна история названия этого города. "Город Святого Франциска" - назван по имени Франциска Ассизского (настоящее имя - Джованни Бернардоне), родившегося и умершего в Ассизах - городе, который находится недалеко от Капри (!) Франциск Ассизский проповедовал евангельскую бедность и даже создал общество миноратов (меньших братьев). Город в Америке, один из самых богатых городов, назван именем Франциска как бы по иронии судьбы. И сам господин - богач, представитель нового мира - прибывает из города, названного в честь проповедника бедности, на родину этого проповедника.

Господин из Сан-Франциско оказывается на Капри. Мимоходом Бунин рассказывает легенду о Тиберии, римском цезаре: "Жил на этом острове две тысячи лет тому назад жалкий полоумный человек, вечно пьяный, совершенно запутавшийся в своих жестоких и грязных поступках старик, который почему-то забрал власть над миллионами людей..." (жирный шрифт мой. - А.Я.). С Тиберием связана масса мелких деталей в рассказе. Все эти детали указывают на явную связь образов: господин из Сан-Франциско/Тиберий. И дело не в том, что оба старика, оба отданы пороку блуда, а в том, что и Тиберий, и господин из Сан-Франциско, имея власть над людьми, внутри абсолютно мертвы, пусты. Пустота господина из Сан-Франциско: Что чувствовал, что думал господин из Сан-Франциско в этот столь знаменательный вечер? Он, как всякий испытавший качку, только очень хотел есть, с наслаждением мечтал о первой ложке стула, о первом глотке вина и совершал привычное дело туалета даже в некотором возбуждении, не оставлявшем времени для чувств и размышлений". Только во сне он еще прикасается к подлинной "живой жизни" (сон о хозяине отеля - сравните одну из легенд о Тиберии: "За несколько дней до своей смерти он [Тиберий] во сне видел статую Аполлона Теменитского, огромную и дивной работы, которую должны были привезти из Сиракуз и поставить в библиотеке..."1), но странный мистический сон им сразу же забывается, ибо "в душе его давным-давно уже не осталось ни даже горчичного семени каких-либо так называемых мистических чувств". Ироническое "так называемых" характеризует тот новый мир технической цивилизации, к которому принадлежит господин из Сан-Франциско, мир совершенно глухой к тайне жизни, но уверенный в своем абсолютном знании жизни, безрелигиозный мир, где место Бога занял идол, капитан корабля, уверенный в своей власти над океаном, "гудевшим, как погребальная месса" - "в конечном итоге для него самого непонятным", а место храма - ресторан, откуда, созывая клиентов, "точно в языческом храме", гудит гонг. Мир этот в своем пустом лихорадочном беге устремлен весь в будущее - "светлое будущее прогресса", - которое оказывается не чем иным, как абстракцией. Господин из Сан-Франциско прожил всю жизнь в напряженном и бессмысленном труде, откладывая на будущее "настоящую жизнь" и все удовольствия. И именно в тот момент, когда он решает наконец насладиться жизнью, его настигает смерть. Это именно смерть, ее триумф. Причем смерть торжествует уже при жизни, ибо сама жизнь богатых пассажиров роскошного океанского парохода ужасна как смерть, она противоестественна и бессмысленна. Рассказ кончается материальными страшными деталями земной жизни трупа и фигурой Дьявола, "громадного, как утес", следящего со скал Гибралтара за проходящим мимо пароходом (кстати, мифический материк Атлантида находился и опустился на дно океана именно у Гибралтара).

И все же - умер господин из Сан-Франциско, уехали его жена и дочь, увозя страшный ящик из-под содовой воды, и на острове снова стало ярко и солнечно. Люди снова стали счастливы - абруццские пастухи, поющие хвалебные песни богородице и новорожденному Христу, рыбак Лоренцо, коридорный Луиджи - все те, кто живет истинными мироощущением, не пытаясь создать новую цивилизацию и не противореча законам, положенным природой. Смерть тут, таким образом, неожиданно оказывается "сообщницей" прекрасного и соперницей безжалостного времени-разрушителя.

"Литература", 1999, # 15

В письмах Бунина история «Титаника» никак не отразилась; он пишет рассказ «Господин из Сан-Франциско» спустя три года и четыре месяца после гибели парохода. Пароход, на котором плывет господин, называется «Атлантида», как легендарный ушедший под воду остров-государство. Точно так же «Титаник» отсылает к титанам — мифическим существам, противопоставившим себя греческим богам, вступившим с ними в схватку и проигравшим. Как напоминала одна газета, реагируя на символическое название парохода, «Зевс низвергнул сильных и дерзких титанов громовыми ударами. Местом их последнего покаяния стала мрачная бездна, тьма, лежащая ниже глубочайших глубин Тартара».

В рассказе есть мотив, скорее нехарактерный для Бунина, — мотив предчувствия:

«Вежливо и изысканно поклонившийся хозяин, отменно элегантный молодой человек, встретивший их, на мгновение поразил господина из Сан-Франциско: взглянув на него, господин из Сан-Франциско вдруг вспомнил, что нынче ночью, среди прочей путаницы, осаждавшей его во сне, он видел именно этого джентльмена, точь-в-точь такого же, как этот, в той же визитке с круглыми полами и с той же зеркально причесанной головою.
Удивленный, он даже чуть было не приостановился. Но как в душе его уже давным-давно не осталось ни даже горчичного семени каких‑либо так называемых мистических чувств, то тотчас же и померкло его удивление: шутя сказал он об этом странном совпадении сна и действительности жене и дочери, проходя по коридору отеля. Дочь, однако, с тревогой взглянула на него в эту минуту: сердце ее вдруг сжала тоска, чувство страшного одиночества на этом чужом, темном острове...»

Иван Бунин. «Господин из Сан‑Франциско»

Рассказ о том, как наивна и смертельно опасна гордыня человека цивилизации, его самоуверенность, его ощущение, что ему подвластно все. Господин из Сан‑Франциско, который рассчитывает все свое путешествие, сталкивается с тем, что рассчитать нельзя, — со смертью, и смерть оказывается сильнее. И под знаком смерти написан весь рассказ.

«Неслучайно у бунинского героя нет имени. Это человек западной цивилизации. Это человек общества потребления, как сказали бы сейчас. Это человек мышления комфорта и отеля. Он становится потребителем, и для него, в общем-то, слушать мессу в Неаполе или стрелять в голубей — это все в одном ряду, это все сходные удовольствия, о которых он размышляет с одинаковым интересом.

А западная цивилизация находится на краю катастрофы — таков, по‑видимому, смысл „Господина из Сан-Франциско“. Конечно, это связано не столько с гибелью „Титаника“, которую Бунин, разумеется, не мог не учитывать. <...> Первая мировая война как будто обозначила для Бунина этот самый кризис западной цивилизации».

Лев Соболев

Тем не менее Бунин показывает и альтернативу — это горцы, молящиеся статуе Богородицы, или рыбак Луиджи. Им простая жизнь по-прежнему важна. 

Конспект

Вячеслав Иванов — поэт, теоретик русского символизма — локальный, «кружковый» классик. Он учился в Берлине у Теодора Моммзена, изучал римскую историю, а потом переквалифицировался в поэты и от Рима обратился к Греции. Он стал заниматься историей религии — и, в частности, объяснял происхождение древнегреческой трагедии через культ Диониса. В его трактовке Дионис был своеобразным предтечей Христа: это умирающий и воскрешающийся бог. Жриц и поклонниц Диониса, которые участвовали в обрядах символического убийства бога, называли менадами; во время этих обрядов они вступали в священный экстаз. Об этом Иванов написал стихотворение «Мэнада», которое было чрезвычайно популярно:

Скорбь нашла и смута на Мэнаду;
Сердце в ней тоской захолонуло.
Недвижимо у пещеры жадной
Стала безглагольная Мэнада.
Мрачным оком смотрит — и не видит;
Душный рот разверзла — и не дышит.

В обращении менады к богу выделяется перебой ритма:

«Я скалой застыла острогрудой,
Рассекая черные туманы,
Высекая луч из хлябей синих...
Ты резни,
Полосни
Зубом молнийным мой камень, Дионис!»

Эту часть стихотворения Иванов изначально написал для трагедии «Ниобея», что подсказывает: этот текст не для чтения, а для произнесения. Когда актриса Валентина Щеголева впервые прочитала «Мэнаду» на вечере у Иванова, все пришли в восторг.

Ритмический прием из «Мэнады» запомнился, затем перешел в стихи Мандельштама и в «Бармалея» Чуковского. Но откуда он взялся? Иванов читал лекции о поэзии и, по воспоминанию слушателей, описывая ритмические богатства русского фольклора, приводил в пример песню «Ах вы, сени, мои сени» — которая вполне могла служить источником для ритма «Мэнады». 

Конспект

«Заблудившийся трамвай» — самое загадочное стихотворение Николая Гумилева. Поэт написал его минут за 40: он говорил, что кто-то ему словно продиктовал его без единой помарки. Стихотворение, очевидно, описывает сон, но что этот сон значит? Известно, что в литературе трамвай — символ движения истории; а у Гумилева он становится символом русской революции. Гумилев действительно вскочил на подножку русской революции: в 1917 году его не было в России, но в 1918-м он вернулся, хотя его отговаривали. В тот момент с пути революции уже невозможно было свернуть — как не может свернуть трамвай.

«Для Гумилева, акмеиста, всегда стремящегося к четкости, ясности поэтической фабулы, этот рассказ о сне действительно довольно удивителен, потому что это рассказ импрессионистский, путаный — это предсмертные стихи, по большому счету».

Дмитрий Быков

Трамвай провозит автора через три ключевых момента человеческой истории: через Неву, где совершилась Октябрьская революция, через Сену, где произошла Великая французская революция, и везет его к Нилу, где, начиная с бегства евреев из Египта, зародилась многовековая борьба против рабства.

Но есть в стихотворении и два специфически русских подтекста — пушкинских. Первый — это «Капитанская дочка».

«Это намек на участь человека в революции, на участь Гринева. Его биография здесь угадана необычайно точно. Человек, у которого есть твердые понятия о чести, человек, который отвечает Пугачеву: „Сам подумай, как могу присягать тебе“, — это и есть, собственно говоря, Гумилев в 1918 и 1919 годах, человек с железным офицерским кодексом чести, оказавшийся в стане Пугачева. И все, что он может здесь делать, это читать лекции студийцам и переводить для горьковской „Всемирной литературы“ Кольриджа или Вольтера».

Дмитрий Быков

Второй пушкинский подтекст, более неожиданный, — это «Медный всадник».

«Ведь, о чем, собственно говоря, пушкинский „Медный всадник“? Разумеется, не о том, что маленький человек расплачивается за гордыню Петра, построившего город на Неве. Весь образный строй поэмы Пушкина говорит, что Петр прав, потому что в результате над приютом убогого чухонца воздвиглись петербуржские башни и сады. Но дело-то в том, что расплачивается за это маленький человек, и расплачивается он не за Петербург, а расплачивается за буйство порабощенной стихии. Когда порабощенная Нева идет обратно в город, это описано в тех же терминах, в каких в „Капитанской дочке“ описано восстание. Наводнение в „Медном всаднике“ — это русский бунт, бессмысленный и беспощадный, и жертвой этой революции становится Евгений, потому что его возлюбленная умерла».

Дмитрий Быков

Блок и Гумилев мало в чем похожи, но восприятие революции у них общее: революция — это гибель женщины, Прекрасной Дамы, Незнакомки, Катьки, Параши или Машеньки. Герой Гумилева пытается спасти возлюбленную и понимает, что обречен сам.

«Революция, этот заблудившийся трамвай, который прокатывается по живым судьбам, не несет свободы, а несет страшное предопределение. Все время хочется крикнуть: „Остановите, вагоновожатый, остановите сейчас вагон“, а он не останавливается, потому что у революции свой закон, не человеческий. А наша свобода — это только оттуда бьющий свет, только небесное обещание, только звездные послания, которые мы пытаемся расшифровать. Нет свободы на земле, нет свободы в реальности — свобода всегда откуда-то. И в зоологическом саду планет, волшебном космическом будущем».

Дмитрий Быков

«Заблудившийся трамвай» — первое и единственное суггестивное стихотворение у рационалиста Гумилева. Оно словно продиктовано ему из будущего, и в этой манере поэт писал бы потом, но Гумилев озарений и Индий духа нам остался неизвестен. 

Конспект

Логично предположить, что власть в 1930-е должна была скрывать информацию о массовых репрессиях — как, например, о голодоморе. Трудно себе представить, например, театральную пьесу о ГУЛАГе, однако такая была — и даже стала театральным хитом в 1935 году. Это пьеса «Аристократы» Николая Погодина. Драматург написал ее по заказу, ему позвонили, предложили написать произведение о заключенных — строителях Беломорканала, дали сутки на размышление, и он не отказался.

Стройка Беломорско-Балтийского канала была показательной: она должна была продемонстрировать преимущества советского режима и успехи индустриализации. При этом она проводилась в тяжелое время — и решили строить без импортной техники, дорогих материалов и силами заключенных, труд которых не оплачивался. Стройкой вдохновился Максим Горький, и в путешествие по ББК отправились 120 советских литераторов, описавших затем идеализированный быт строителей и перековку бывших уголовников.

Вернувшись с Беломорканала, Погодин решил написать комедию о ГУЛАГе. «Аристократы» из ее названия — это две группы заключенных, отказывающихся перековываться: одни — бывшие уголовники, другие — бывшие интеллигенты.

«Поскольку это была комедия, то Николай Погодин всячески старался публику развлечь. В пьесе очень много каламбуров, блатного языка, остроумных шуток и разных аттракционов. Например, на сцене многократно демонстрируется виртуозность карманного мошенничества. Герои постоянно что-нибудь у кого-нибудь крадут, прячут, и какие-то важные объекты — они переходят из рук в руки многократно в течение нескольких секунд сценического действия. Или заключенные так же легко обманывают лагерное начальство. Например, главный герой Костя Капитан, чтобы устроить свидание с девушкой, в которую он влюблен, обманывает надзирательницу, переодевается в девушку, ложится в кровать в косынке и таким образом веселит советскую публику.
Кроме того, в пьесе были нарочито брутальные моменты, которые должны были советскую публику фраппировать. Герои открыто признаются в убийствах, обучают друг друга смертельным ударам, а в одной из сцен герой, отказываясь работать, калечит себя: берет нож, разрывает тельняшку и режет себе грудь и руки».

Илья Венявкин

Все заканчивается хорошо: уголовники начинают работать сообща и соперничать за знамя ударников труда, а интеллигенты используют свои специальные знания в проектировании. Настоящими героями оказываются чекисты — «инженеры человеческих душ», которые могут найти к человеку подход, чтобы тот переродился. В конце пьеса становится даже сентиментальной: перекованные уголовники плачут.

«Таким образом, ГУЛАГ открыто показывался советской публике. Но при этом он представал в качестве еще одной площадки по созданию нового человека: никаких реально творившихся там ужасов показано не было, а в достаточно веселой и легкой атмосфере главные герои повествовали о своем перерождении.
Слишком долго это продолжаться не могло. Буквально через год после того, как пьеса вышла на сцену, официальная риторика совершила очередной поворот. В 1936 году прошел первый показательный московский процесс против Зиновьева и Каменева. И газеты резко поменяли свой тон. Выяснилось, что больше рассказывать об исправлении уголовников не получается. Риторика переключилась с исправления заблуждавшихся граждан на беспощадное искоренение врагов. Представить себе на советской сцене рассказ о том, как человек осужденный раскаялся и переродился, уже было невозможно. И пьесу Погодина тихо из репертуара убрали».

Илья Венявкин

Конспект

«Рождественский романс» 1961 или 1962 года — одна из визитных карточек Иосифа Бродского; это стихотворение он не прекращал читать и в эмиграции.

Плывет в тоске необъяснимой
среди кирпичного надсада
ночной кораблик негасимый
из Александровского сада,
ночной фонарик нелюдимый,
на розу желтую похожий,
над головой своих любимых,
у ног прохожих.

Что это за фонарик? Это, конечно, не Вечный огонь, которого еще не было в Александровском саду. Скорее всего, луна. Луна похожа на желтую розу, а месяц по форме напоминает парус кораблика, который плывет в ночном московском небе. Сомнамбулы — это лунатики, а слово «новобрачный» наводит на мысль о медовом месяце; «желтая лестница» — это лестница, освещенная лунным светом, и на «ночной пирог» луна тоже похожа.

Но почему в рождественском стихотворении появляется луна, а не звезда? Потому что в небе над Александровским садом уже есть звезда — кремлевская. И Бродский прибегает к замене, которая становится важным приемом в стихотворении. Мы помним, что Бродский петербуржец. В стихотворении не называется, но постоянно подразумевается река, желтый цвет — это цвет Петербурга Достоевского, поэт называет город столицей. Александровский сад есть и в Петербурге, у Адмиралтейства, на шпиле которого находится кораблик. Таким образом, в стихотворении есть еще одно двоение — это две столицы: подлинная столица, Петербург, и иллюзорная — Москва.

«И тут пришло время задать, пожалуй, самый главный вопрос — зачем Бродскому цепочка этих двоений нужна? Ответ, на самом деле, очень простой. Стихотворение называется „Рождественский романс“, а в финале возникают слова „Твой Новый год по темно-синей“. Вот оно, ключевое двоение, главное двоение. Москвичи, современные Бродскому 1962 года, петербуржцы, да и все вообще советские люди отмечали не главный, не настоящий праздник. По Бродскому, настоящий праздник — Рождество. Вместо него они отмечали праздник-субститут, они отмечали Новый год.
И в свете такой интерпретации давайте внимательно посмотрим еще раз на финал стихотворения:

Твой Новый год по темно-синей
волне средь шума городского
плывет в тоске необъяснимой,
как будто жизнь начнется снова,
как будто будет свет и слава,
удачный день и вдоволь хлеба,
как будто жизнь качнется вправо,
качнувшись влево.

В этих финальных строках собраны мотивы, связанные с Христом. „Как будто жизнь начнется снова“ — воскресение. „Свет и слава“ — мотивы, связанные в христианской традиции с фигурой Иисуса Христа. „Удачный день и вдоволь хлеба“ — это знаменитый рассказ о пяти хлебах. Но все эти образы, связанные с Христом и с Рождеством, сопровождаются страшным и трагическим „как будто“. Как будто, потому что в этой стране в этом году вместо Рождества празднуют Новый год».

Олег Лекманов

Конспект

К 1969 году Фазиль Искандер был уже известным писателем, автором сатирического «Созвездия Козлотура». Оттепельная творческая свобода постепенно сжималась — уже состоялся суд над Синявским и Даниэлем, — и способов творческой реализации оставалось немного: самиздат, тамиздат или эзопов язык. Им и написан рассказ «Летним днем».

«В случае эзоповской литературы творческая задача художника была двоякая — и написать как можно лучше и яснее то, что хочешь, и потрафить цензуре, чтобы провести текст в печать».

Александр Жолковский

Рассказчик встречает симпатичного немецкого туриста, и тот рассказывает, как в годы войны гестаповцы пытались убедить его сотрудничать. Тот не геройствует, но и не соглашается доносить на коллег — ради «сохранения нравственных мускулов нации». Однако с нравственностью все равно не все гладко: герой лжет жене и чуть было не убивает заподозренного в предательстве друга.

«При внимательном чтении оказывается, что слово, словесность, литература в центре повествования. И не просто потому, что литература любит говорить о себе, быть металитературой, но и в более существенном, экзистенциальном и литературно оригинальном смысле. Физик и его друг не просто писали антигитлеровские листовки, что уже некоторый литературный акт. Но они там высмеивали плохой немецкий язык и стиль книги „Майн Кампф“. То есть они критиковали фюрера с эстетико-литературной точки зрения. Дальше: разговаривает немец с рассказчиком на прекрасном русском языке, который выучил, чтобы читать Толстого и Достоевского, великих авторов, писавших на этические темы.
Тем самым Искандер решает сразу две центральные задачи. Этот немецкий физик в сущности переодетый русский интеллигент, поскольку и вся ситуация рассказа искусственно, по-эзоповски замаскированная советская ситуация: написано „гестапо“ — читай „КГБ“. Эзоповское письмо готово замаскировать актуальный сюжет под сказку, под жизнь на другой планете, под древние времена, под события в мире насекомых, но так, чтобы все прекрасно узнавалось читателем».

Александр Жолковский

А «промежуточность» позиции немецкого физика, отказывающегося и от прямого сотрудничества с гестапо, и от прямого геройства, повторяет половинчатость ситуации, в которой оказывается писатель, пишущий по‑эзоповски, — то есть сам Искандер.

У немца-физика в рассказе есть отрицательный двойник — это розовый советский пенсионер, сидящий за соседним столиком в кафе и беседующий о литературе с пожилой женщиной с явной целю показать свою образованность и власть.

«Он тоже в возрасте, тоже, значит, пережил эпоху тоталитаризма (в его случае сталинизма) и тоже любит словесность. Но он совершенно ничему не научился, совершенно не умеет читать и в результате по‑прежнему верит советским газетам. Его внимание к слову сугубо поверхностно, формально, бесплодно. Его интерес, интерес к литературе, не этичен, не серьезен, не экзистенциален, а направлен исключительно на властные игры с жалкой и беспомощной женщиной».

Александр Жолковский

Конспект

Вопреки слухам, появившимся после публикации «Дома на набережной» в 1976 году в журнале «Дружба народов», эта повесть (или маленький роман) легко прошла цензуру. Действие разворачивается в трех временных срезах: 1937, 1947, 1972 годы. В романе ни разу не названо имя Сталина, но всем понятно, что роман о сталинизме, страхе, политическом выборе и моральном крахе человека, вступившего в сделку с системой.

В роман зашита история самого Трифонова и его произведения. В 1950-м, в разгар антисемитской кампании по борьбе с космополитами, он написал конъюнктурную повесть «Студенты» — о студентах МГУ, сталкивающихся с преподавателями-космополитами и осуждающих их. Тем самым Трифонов переступил через себя: его родители были репрессированы. «Студенты» получают Сталинскую премию, а Трифонов воспринимает этот успех как катастрофу и надолго замолкает.

Герой «Дома на набережной» Вадим Глебов должен совершить выбор: он со своим учителем Ганчуком, попавшим под политическую кампанию, или не с ним. При этом Ганчук не ангел — и отступить легко, но предавая его, предаешь себя. В другом временном плане герой ломает жизнь одноклассникам, донося на них.

«И Трифонов начинает вскрывать механизмы политического террора. Политический террор, согласно Трифонову, замешан не на идеалах, пускай ложно понятых, и даже не на простой человеческой слабости, а круто замешан на зависти. <...> Герой Глебов живет фактически в барачном доме. И он завидует детям высокопоставленных номенклатурных деятелей, которые учатся с ним в одном классе. Он мечтает жить в Доме на набережной. Это символ советского могущества, это символ советского успеха, это символ власти, к которой он хочет приобщиться, и он ставит перед собой цель — он будет жить в Доме на набережной.

И со своим учителем Ганчуком он связан не столько отношениями научной преемственности, сколько мечтой проникнуть в Дом на набережной, где этот Ганчук живет. Ради этого разворачивается любовный роман, и он предает любовь. Ради этого разворачивается его научная карьера, и он предает науку. Ради этого он то ли готов, то ли не готов предать своего учителя».

Александр Архангельский

Героя от прямого предательства спасет случай, но человеком вновь он больше стать не может. А роман Трифонова от излишнего морализма спасает то, что герой — это проекция самого писателя. Беспощадный к себе, он оказывается вправе предъявлять моральные счеты и своему времени. 

Господин из Сан-Франциско

Господин из Сан-Франциско

Действие рассказа «Господин из Сан-Франциско» происходит на большом пассажирском корабле под названием «Атлантида», плывущем из Америки в Европу. Безымянный господин из города Сан-Франциско, который до 58 лет «не жил, а лишь существовал», завоевывая материальное благополучие и положение в обществе, отправляется с женой и дочерью в длительное путешествие по миру, чтобы получить все удовольствия, которые можно купить за деньги. Но, так и не осуществив своей мечты, внезапно умирает на острове Капри. «Атлантида» в представлении Бунина - модель существующего общества, где трюм и верхние палубы живут абсолютно разной жизнью. Пассажиры «вверху» беззаботны, они едят и пьют. Они забывают о Боге, о смерти, о покаянии и веселятся под музыку, звучащую в «какой-то сладостно-бесстыдной печали», обманывают себя лживой любовью и за всем этим не видят истинного смысла жизни. А в это время внизу кочегары работают у адских печей… На примере господина из Сан-Франциско, которому автор не дал даже имени, мы видим, как ничтожны перед смертью власть и деньги человека, живущего для себя. Он не сделал ничего действительно важного, стоящего, он бесполезен обществу. Жизнь его проходит бесцельно, и, когда он умрет, никто не вспомнит, что он существовал.

Поздней ночью пароход «Атлантида» с телом господина из Сан-Франциско отплывает обратно в Новый Свет. «Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем. Дьявол был громаден, как утес, но громаден был и корабль, многоярусный, многотрубный, созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем».

Иван Бунин Господин из Сан-Франциско

Горе тебе, Вавилон, город крепкий

Апокалипсис

Господин из Сан-Франциско – имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто не запомнил – ехал в Старый Свет на целых два года, с женой и дочерью, единственно ради развлечения.

Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на удовольствие, на путешествие долгое и комфортабельное, и мало ли еще на что. Для такой уверенности у него был тот резон, что, во-первых, он был богат, а во-вторых, только что приступал к жизни, несмотря на свои пятьдесят восемь лет. До этой поры он не жил, а лишь существовал, правда очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее. Он работал не покладая рук, – китайцы, которых он выписывал к себе на работы целыми тысячами, хорошо знали, что это значит! – и, наконец, увидел, что сделано уже много, что он почти сравнялся с теми, кого некогда взял себе за образец, и решил передохнуть. Люди, к которым принадлежал он, имели обычай начинать наслаждения жизнью с поездки в Европу, в Индию, в Египет. Положил и он поступить так же. Конечно, он хотел вознаградить за годы труда прежде всего себя; однако рад был и за жену с дочерью. Жена его никогда не отличалась особой впечатлительностью, но ведь вое пожилые американки страстные путешественницы. А что до дочери, девушки на возрасте и слегка болезненной, то для нее путешествие было прямо необходимо – не говоря уже о пользе для здоровья, разве не бывает в путешествиях счастливых встреч? Тут иной раз сидишь за столом или рассматриваешь фрески рядом с миллиардером.

Маршрут был выработан господином из Сан-Франциско обширный. В декабре и январе он надеялся наслаждаться солнцем Южной Италии, памятниками древности, тарантеллой, серенадами бродячих певцов и тем, что люди в его годы чувствую! особенно тонко, – любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и не совсем бескорыстной, карнавал он думал провести в Ницце, в Монте-Карло, куда в эту пору стекается самое отборное общество, – то самое, от которого зависят вое блага цивилизации: и фасон смокингов, и прочность тронов, и объявление войн, и благосостояние отелей, – где одни с азартом предаются автомобильным и парусным гонкам, другие рулетке, третьи тому, что принято называть флиртом, а четвертые – стрельбе в голубей, которые очень красиво взвиваются из садков над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас же стукаются белыми комочками о землю; начало марта он хотел посвятить Флоренции, к страстям господним приехать в Рим, чтобы слушать там Miserere ; входили в его планы и Венеция, и Париж, и бой быков в Севилье, и купанье на английских островах, и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет, и даже Япония, – разумеется, уже на обратном пути… И все пошло сперва отлично.

Был конец ноября, до самого Гибралтара пришлось плыть то в ледяной мгле, то среди бури с мокрым снегом; но плыли вполне благополучно.

Пассажиров было много, пароход – знаменитая «Атлантида» – был похож на громадный отель со всеми удобствами, – с ночным баром, с восточными банями, с собственной газетой, – и жизнь на нем протекала весьма размеренно: вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам еще в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало над серо-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в мраморные ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубам, дыша холодной свежестью океана, или играть в шеффль-борд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать – подкрепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газету и спокойно ждали второго завтрака, еще более питательного и разнообразного, чем первый; следующие два часа посвящались отдыху; все палубы были заставлены тогда лонгшезами, на которых путешественники лежали, укрывшись пледами, глядя на облачное небо и на пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в пятом часу их, освеженных и повеселевших, поили крепким душистым чаем с печеньями; в семь повещали трубными сигналами о том, что составляло главнейшую цель всего этого существования, венец его… И тут господин из Сан-Франциско, потирая от прилива жизненных сил руки, спешил в свою богатую люкс-кабину – одеваться.

По вечерам этажи «Атлантиды» зияли во мраке как бы огненными несметными глазами, и великое множество слуг работало в поварских, судомойнях и винных подвалах. Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали, твердо веря во власть над ним командира, рыжего человека чудовищной величины и грузности, всегда как бы сонного, похожего в своем мундире, с широкими золотыми нашивками на огромного идола и очень редко появлявшегося на люди из своих таинственных покоев; на баке поминутно взвывала с адской мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой сирена, но немногие из обедающих слышали сирену – ее заглушали звуки прекрасного струнного оркестра, изысканно и неустанно игравшего в мраморной двусветной зале, устланной бархатными коврами, празднично залитой огнями, переполненной декольтированными дамами и мужчинами во фраках и смокингах, стройными лакеями и почтительными метрдотелями, среди которых один, тот, что принимал заказы только на вина, ходил даже с цепью на шее, как какой-нибудь лорд-мэр. Смокинг и крахмальное белье очень молодили господина из СанФранциско. Сухой, невысокий, неладно скроенный, но крепко сшитый, расчищенный до глянца и в меру оживленный, он сидел в золотисто-жемчужном сиянии этого чертога за бутылкой янтарного иоганисберга, за бокалами и бокальчиками тончайшего стекла, за кудрявым букетом гиацинтов. Нечто монгольское было в его желтоватом лице с подстриженными серебряными усами, золотыми пломбами блестели его крупные зубы, старой слоновой костью – крепкая лысая голова. Богато, но по годам была одета его жена, женщина крупная, широкая и спокойная; сложно, но легко и прозрачно, с невинной откровенностью – дочь, высокая, тонкая, с великолепными волосами, прелестно убранными, с ароматическим от фиалковых лепешечек дыханием и с нежнейшими розовыми прыщиками возле губ и между лопаток, чуть припудренных… Обед длился больше часа, а после обеда открывались в бальной зале танцы, во время которых мужчины, – в том числе, конечно, и господин из Сан-Франциско, – задрав ноги, решали на основании последних биржевых новостей судьбы народов, до малиновой красноты накуривались гаванскими сигарами и напивались ликерами в баре, где служили негры в красных камзолах, с белками, похожими на облупленные крутые яйца.

Океан с гулом ходил за стеной черными горами, вьюга крепко свистала в отяжелевших снастях, пароход весь дрожал, одолевая и ее, и эти горы, – точно плугом разваливая на стороны их зыбкие, то и дело вскипавшие и высоко взвивавшиеся пенистыми хвостами громады, – в смертной тоске стенала удушаемая туманом сирена, мерзли от стужи и шалели от непосильного напряжения внимания вахтенные на своей вышке, мрачным и знойным недрам преисподней, ее последнему, девятому кругу была подобна подводная утроба парохода, – та, где глухо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими раскаленными зевами груды каменного угля, с грохотом ввергаемого в них облитыми едким, грязным потом и по пояс голыми людьми, багровыми от пламени; а тут, в баре, беззаботно закидывали ноги на ручки кресел, цедили коньяк и ликеры, плавали в волнах пряного дыма, в танцевальной зале все сияло и изливало свет, тепло и радость, пары то крутились в вальсах, то изгибались в танго – и музыка настойчиво, в какой-то сладостно-бесстыдной печали молила все об одном, все о том же… Был среди этой блестящей толпы некий великий богач, бритый, длинный, похожий на прелата, в старомодном фраке, был знаменитый испанский писатель, была всесветная красавица, была изящная влюбленная пара, за которой все с любопытством следили и которая не скрывала своего счастья: он танцевал только с ней, и все выходило у них так тонко, очаровательно, что только один командир знал, что эта пара нанята Ллойдом играть в любовь за хорошие деньги и уже давно плавает то на одном, то на другом корабле.

В Гибралтаре всех обрадовало солнце, было похоже на раннюю весну; на борту «Атлантиды» появился новый пассажир, возбудивший к себе общий интерес, – наследный принц одного азиатского государства, путешествовавший инкогнито, человек маленький, весь деревянный, широколицый, узкоглазый, в золотых очках, слегка неприятный – тем, что крупные черные усы сквозили у него, как у мертвого, в общем же милый, простой и скромный. В Средиземном море снова пахнуло зимой, шла крупная и цветистая, как хвост павлина, волна, которую, при ярком блеске и совершенно чистом небе, развела весело и бешено летевшая навстречу трамонтана. Потом, на вторые сутки, небо стало бледнеть, горизонт затуманился: близилась земля, показались Иския, Капри, в бинокль уже виден был кусками сахара насыпанный у подножия чего-то сизого Неаполь… Многие леди и джентльмены уже надели легкие, мехом вверх, шубки; безответные, всегда шепотом говорящие бои – китайцы, кривоногие подростки со смоляными косами до пят и с девичьими густыми ресницами, исподволь вытаскивали к лестницам пледы, трости, чемоданы, несессеры… Дочь господина из Сан-Франциско стояла на палубе рядом с принцем, вчера вечером, по счастливой случайности, представленным ей, и делала вид, что пристально смотрит вдаль, куда он указывал ей, что-то объясняя, что-то торопливо и негромко рассказывая; он по росту казался среди других мальчиком, он был совсем не хорош собой и странен – очки, котелок, английское пальто, а волосы редких усов точно конские, смуглая тонкая кожа на плоском лице точно натянута и как будто слегка лакирована, – но девушка слушала его и от волнения не понимала, что он ей говорит; сердце ее билось от непонятного восторга перед ним: все, все в нем было не такое, как у прочих, – его сухие руки, его чистая кожа, под которой текла древняя царская кровь, даже его европейская, совсем простая, но как будто особенно опрятная одежда таили в себе неизъяснимое очарование. А сам господин из Сан-Франциско, в серых гетрах на лакированных ботинках, все поглядывал на стоявшую возле него знаменитую красавицу, высокую, удивительного сложения блондинку с разрисованными по последней парижской моде глазами, державшую на серебряной цепочке крохотную, гнутую, облезлую собачку и все разговаривавшую с нею. И дочь, в какой-то смутной неловкости, старалась не замечать его.

Горе тебе, Вавилон, город крепкий

Апокалипсис

Господин из Сан-Франциско – имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто не запомнил – ехал в Старый Свет на целых два года, с женой и дочерью, единственно ради развлечения.

Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на удовольствие, на путешествие долгое и комфортабельное, и мало ли еще на что. Для такой уверенности у него был тот резон, что, во-первых, он был богат, а во-вторых, только что приступал к жизни, несмотря на свои пятьдесят восемь лет. До этой поры он не жил, а лишь существовал, правда очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее. Он работал не покладая рук, – китайцы, которых он выписывал к себе на работы целыми тысячами, хорошо знали, что это значит! – и, наконец, увидел, что сделано уже много, что он почти сравнялся с теми, кого некогда взял себе за образец, и решил передохнуть. Люди, к которым принадлежал он, имели обычай начинать наслаждения жизнью с поездки в Европу, в Индию, в Египет. Положил и он поступить так же. Конечно, он хотел вознаградить за годы труда прежде всего себя; однако рад был и за жену с дочерью. Жена его никогда не отличалась особой впечатлительностью, но ведь вое пожилые американки страстные путешественницы. А что до дочери, девушки на возрасте и слегка болезненной, то для нее путешествие было прямо необходимо – не говоря уже о пользе для здоровья, разве не бывает в путешествиях счастливых встреч? Тут иной раз сидишь за столом или рассматриваешь фрески рядом с миллиардером.

Маршрут был выработан господином из Сан-Франциско обширный. В декабре и январе он надеялся наслаждаться солнцем Южной Италии, памятниками древности, тарантеллой, серенадами бродячих певцов и тем, что люди в его годы чувствую! особенно тонко, – любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и не совсем бескорыстной, карнавал он думал провести в Ницце, в Монте-Карло, куда в эту пору стекается самое отборное общество, – то самое, от которого зависят вое блага цивилизации: и фасон смокингов, и прочность тронов, и объявление войн, и благосостояние отелей, – где одни с азартом предаются автомобильным и парусным гонкам, другие рулетке, третьи тому, что принято называть флиртом, а четвертые – стрельбе в голубей, которые очень красиво взвиваются из садков над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас же стукаются белыми комочками о землю; начало марта он хотел посвятить Флоренции, к страстям господним приехать в Рим, чтобы слушать там Miserere; входили в его планы и Венеция, и Париж, и бой быков в Севилье, и купанье на английских островах, и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет, и даже Япония, – разумеется, уже на обратном пути… И все пошло сперва отлично.

Был конец ноября, до самого Гибралтара пришлось плыть то в ледяной мгле, то среди бури с мокрым снегом; но плыли вполне благополучно.

Пассажиров было много, пароход – знаменитая «Атлантида» – был похож на громадный отель со всеми удобствами, – с ночным баром, с восточными банями, с собственной газетой, – и жизнь на нем протекала весьма размеренно: вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам еще в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало над серо-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в мраморные ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубам, дыша холодной свежестью океана, или играть в шеффль-борд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать – подкрепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газету и спокойно ждали второго завтрака, еще более питательного и разнообразного, чем первый; следующие два часа посвящались отдыху; все палубы были заставлены тогда лонгшезами, на которых путешественники лежали, укрывшись пледами, глядя на облачное небо и на пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в пятом часу их, освеженных и повеселевших, поили крепким душистым чаем с печеньями; в семь повещали трубными сигналами о том, что составляло главнейшую цель всего этого существования, венец его… И тут господин из Сан-Франциско, потирая от прилива жизненных сил руки, спешил в свою богатую люкс-кабину – одеваться.

По вечерам этажи «Атлантиды» зияли во мраке как бы огненными несметными глазами, и великое множество слуг работало в поварских, судомойнях и винных подвалах. Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали, твердо веря во власть над ним командира, рыжего человека чудовищной величины и грузности, всегда как бы сонного, похожего в своем мундире, с широкими золотыми нашивками на огромного идола и очень редко появлявшегося на люди из своих таинственных покоев; на баке поминутно взвывала с адской мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой сирена, но немногие из обедающих слышали сирену – ее заглушали звуки прекрасного струнного оркестра, изысканно и неустанно игравшего в мраморной двусветной зале, устланной бархатными коврами, празднично залитой огнями, переполненной декольтированными дамами и мужчинами во фраках и смокингах, стройными лакеями и почтительными метрдотелями, среди которых один, тот, что принимал заказы только на вина, ходил даже с цепью на шее, как какой-нибудь лорд-мэр. Смокинг и крахмальное белье очень молодили господина из СанФранциско. Сухой, невысокий, неладно скроенный, но крепко сшитый, расчищенный до глянца и в меру оживленный, он сидел в золотисто-жемчужном сиянии этого чертога за бутылкой янтарного иоганисберга, за бокалами и бокальчиками тончайшего стекла, за кудрявым букетом гиацинтов. Нечто монгольское было в его желтоватом лице с подстриженными серебряными усами, золотыми пломбами блестели его крупные зубы, старой слоновой костью – крепкая лысая голова. Богато, но по годам была одета его жена, женщина крупная, широкая и спокойная; сложно, но легко и прозрачно, с невинной откровенностью – дочь, высокая, тонкая, с великолепными волосами, прелестно убранными, с ароматическим от фиалковых лепешечек дыханием и с нежнейшими розовыми прыщиками возле губ и между лопаток, чуть припудренных… Обед длился больше часа, а после обеда открывались в бальной зале танцы, во время которых мужчины, – в том числе, конечно, и господин из Сан-Франциско, – задрав ноги, решали на основании последних биржевых новостей судьбы народов, до малиновой красноты накуривались гаванскими сигарами и напивались ликерами в баре, где служили негры в красных камзолах, с белками, похожими на облупленные крутые яйца.

ГОСПОДИН ИЗ САН-ФРАНЦИСКО

Русский писатель - всегда европеец. Образованный человек не может не быть европейцем, не втянуть в себя мировой культуры. Если мы только поглядываем и подглядываем в прорубленное Петром окно, то Европа-то влезла через него к нам целиком. Светское общество всегда с детских лет лопотало по-французски, книги читали французские, немецкие, английские, журналы тоже выписывали. Что уж говорить об учителях, гувернерах, гувернантках! Молодые люди ехали учиться в Германию и Францию, - Гейдельберг; Кенигсберг и Сорбонна были столь же доступны, как свои университеты, от Петербургского до Казанского. На театре сплошь ставили французов и англичан. Лечиться ездили на воды, путешествовали, где хотели. Художники не обходились без Италии и Парижа. Полтавчанин Гоголь «Мертвые души» писал в Риме, Достоевский не вылезал из Германии. Герцен из Лондона, его «Колокол» тайно провозили через таможни так же, как сто лет спустя провозили Сенявского и «Архипелаг ГУЛАГ». Все знали о Французской революции. Потом о социализме. А Польша? Польское восстание 1831 года нанесло николаевской России не меньший удар, чем потом Гданьская верфь и «Солидарность» режиму советскому. Русский интеллигент не глядел на Монголию или Китай, но о делах европейских всегда был осведомлен, наслышан, - от моды на сюртук или коляску до моды на идеи и революции. Пушкина никогда не выпустили за границу, как он ни рвался, но воображением своим он достигал и Испаний, и Англий и даже Соединенных Штатов, - и, кстати, первые стихи напечатал не в каком-нибудь журнале, а в «Вестнике Европы». Вечный спор западников и славянофилов всегда кончался не в пользу последних: общество все равно глядело на Европу и у нее училось, а не в Костроме или в Самаре.

Бродяжничество в натуре художника, в крови, - о, прелесть этих юношеских скитаний! Беспечно ехать незнамо куда, повинуясь одному своему зову, просто географическому названию, или провожая друга, а то, увлекшись мимолетным женским личиком, вскочить в вагон и оказаться наутро уже в Питере, в Риге, еще где. Выпить в буфете вокзальном с офицерами-моряками, и - с ними - уже в Севастополе: Примбуль, Малахов курган, Херсонес, Балаклава. А дальше - Крым: чуть не пешком, на ослике татарском, на волах, - как выйдет, - Бахчисарай, Яйла, Байдарские ворота, и море, море, наконец, господа хорошие! Ялта, Мисхор, Ореанда, Массандра, настоящий херес и настоящий брют!.. А куда ваш пароход? На Одессу?.. Когда?.. Уже отходите?.. А что, не махнуть ли в Одессу?.. Одесса, порт, лестница, привет Александру Сергеевичу!.. В трамвае, по дороге на Большой Фонтан, - некая милая дамочка, нерусская, ловко складывающая легкие фразы, оказалась женой какого-то писателя… Оставайтесь, можете у нас переночевать… А то еще можно в приморской степи выйти пешком на цыганский костер, зацепиться взглядом за черные веселые девичьи глаза, тоже заночевать прямо на земле, на сене, завернувшись снизу и сверху в воняющий паленой шерстью старый тулуп… А Киев! Днепр! Целоваться, сидя на Владимирской горке в бурьяне с Лидой Ващук или как уж ее звали!..

А там, далее, Канев, могила Кобзаря, - оказывается, какой хороший поэт был Тарас Шевченко! И уж какая судьбина выпала, горькая жизнь-невзгода… Мир вокруг огромен, надо поехать к пирамидам, или в Палестину, Святую землю, - все увидеть, оглядеть своими глазами.

У Бунина была страсть к путешествиям, бродяжничеству, - всю жизнь. Должно быть, еще с юношеских прогулок пешком или верхом по окрестным полям, лесам, селам вошла в него тяга к свободному и одинокому движению, возбужденно-обостренному вглядыванию в привычное, наблюдению за всякой мелочью и фиксации ее в себе, обрисовке словом. Путешествия - страсть к новым местам, приключениям, городам, незнакомым еще людям, природе, стихиям, - грозе, буре, метели, желание все испытать, быть тем и другим, подобно артисту, в разных ролях, быть охотником и дичью, играя порою и самою жизнью, - «есть упоение в бою и бездны мрачной на краю» - покорять пространства, стихии, противников, женщин, целое общество, - быть жадным, устремленным, отважным, гореть. В пути, у окошка особенно хорошо сочиняется, проверяется задуманное, повторяется. Остаешься один на один с собою, с любимой думой, - горы, поля, леса, деревни, лошаденки, огни, облака, закаты, - все мимо, мимо, но присутствует и действует, точно музыка. Вот так, должно быть, путешествовали Пушкин, Байрон, Лермонтов, молодой Толстой. «А горы! - говорит Оленин в „Казаках“. - А горы!..»

Иван Алексеевич путешествовал в Италии, Турции, на Балканах, в Греции, Палестине, Алжире, Тунисе, он добирался до Индии, до Цейлона. Любил пароходы, порты, острова, океан, новые моря и новые земли. Конечно, он видел, как расслоен, разителен контрастами своими современный мир, как по-разному живут в нем разные люди. Принято считать, что никогда не затрагивали его социальные проблемы, политика, общественная борьба. Он и сам откровенно признавался: «Я не касался в своих произведениях политической и общественной злободневности, я не принадлежал ни к одной литературной школе, не называл себя ни декадентом, ни символистом, ни романтиком, ни реалистом, а меж тем судьба русского писателя за последние десятилетия часто зависела от того, находится ли он в борьбе с существующим государственным строем, вышел ли он из „народа“, был ли он в тюрьме, в ссылке, или же от его участия в той „литературной революции“, которая, - в большей части из-за подражания Западной Европе, - столь шумно подделывалась в эти годы среди быстро развивающейся в России городской жизни, ее новых критиков и новых читателей из молодой буржуазии и молодого пролетариата. Кроме того, я мало вращался в литературной среде. Я много жил в деревне, много путешествовал по России и за границей… Я, как сказал Саади, стремился обозреть лицо мира и оставить в нем „чекан души своей“, меня занимали вопросы психологические, религиозные, исторические».

В 1915 году Ивану Алексеевичу Бунину уже сорок пять лет. Он бодр, изящен, живет напряженной и внешней и внутренней жизнью. В мире идет война, Россия ее на глазах проигрывает, миллионы людей гибнут, страдают, но никто из рядовых простых российских граждан ничего, как у нас водится, поделать не может. Бунин говорит, беседуя с родственником своим Пушешниковым (это их - Васильевское, Глотово, Пушешниковых): «Я - писатель, а какое значение имеет мой голос? Совершенно никакого. Говорят все эти Брианы, Милюковы, а мы ровно ничего не значим. Миллионы народа они гонят на убой, а мы можем только возмущаться, не больше. Древнее рабство? Сейчас рабство такое, по сравнению с которым древнее рабство - сущий пустяк». Бунин редактировал свое собрание сочинений, писал стихи и рассказы, весной вышла его новая книга «Чаша жизни». Он бывает в Петербурге, встречается с Горьким, Чуковским, Репиным. Он перечитывает Тургенева - «Дворянское гнездо» и остается недоволен, хотя любит и чтит Тургенева всю жизнь. И как-то в городской суматохе, в Москве, в витрине книжного магазина случайно видит обложку книги Томаса Манна «Смерть в Венеции», - название дало «затем, уже в Орловщине, толчок ассоциативному движению мысли», он вспомнил о внезапной смерти какого-то американца на Капри, «и тотчас решил написать „Смерть на Капри“, что и сделал в четыре дня».

В дневнике осталась запись:

«14–19 августа писал рассказ „Господин из Сан-Франциско“. Плакал, пиша конец…И Сан-Франциско, и все прочее (кроме того, что какой-то американец действительно умер после обеда в „Квисисане“) я выдумал».

Выдумывал и сам плакал, пиша конец!.. Вот вам и привет опять от Александра Сергеевича, родника нашей литературы: «Над вымыслом слезами обольюсь…»

Впоследствии Бунин множество раз редактировал рассказ, сокращал, чистил, в целом работы выйдет поболее, чем в четыре дня. Но, - я уже говорил, он приучил, научил себя писать рассказы, как стихи, - вдруг, единым выливом, разом, и даже этот, весьма густой, плотный, а развести, как бульон, кипяточком, то и огромным окажется, целой повестью, - все-таки он сжат кулаком и бьет кулаком, этот удивительный, один из самых знаменитых в мире рассказов, переведенный на все человеческие языки и всем известный.

Бунинская мощь, бунинский прием и принцип (уже выверенный, проверенный) писать как бы ни о чем, без пространного сюжета, «разработки» героев и приспособления к какому-нибудь направлению, кроме направления собственной мысли, - все здесь явилось в совершенном, законченном виде.

Все его возбуждение от современной жизни, от зрелища всего мира вложено в описание могучего корабля, «Атлантиды» (похожего на «Титаник»), идущего из Нового Света в Европу. Ледяная пурга, зима, океан, шторм, - ничто не страшно пароходу, «похожему на громадный отель со всеми удобствами, - с ночным баром, с восточными банями, с собственной газетой», - кажется, пароход есть символ всемирной цивилизации XX века, машинной, высокотехничной, с расслоенным, разъятым человечеством, - от кочегаров, обливающихся потом у страшных, адских машин корабля в его утробе, до утопающей в роскоши и удобствах жизни публики первых классов, вплоть до самого 58-летнего господина из Сан-Франциско, богача, который «только что приступил к жизни». «До той поры он не жил, а лишь существовал, правда, очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее».

О, это бунинское будущее! Неведомое время, в которое он никогда не верит, - потому что знает о единстве Времени, пора древности столь же близка для него, как сегодня или вчера - нет разницы и все тщетно. Завтра - неведомо, непредсказуемо. Вся роскошь и счастье путешествия сквозь ледяную океанскую бурю, на безопасном, роскошном корабле, - миниатюра земного мира, несущегося в ледяной пустоте космоса. Все эти бунинские скупые, сдержанные и емкие описания корабля читаешь с чувством художественного наслаждения и понимаешь, как ему самому все это нравилось, каждая мелочь, каждая фигура, - хотя бы дочери господина, эти почти религиозные ритуалы завтраков, обедов, ужинов, прогулок, а затем - острова Капри, где господин из Сан-Франциско высадился, гостиницы, - конечно же, безусловно, это все личные впечатления, воспоминания самого писателя, так много бывавшего на Капри. «На этом острове две тысячи лет тому назад жил человек, несказанно мерзкий в удовлетворении своей похоти и почему-то имевший власть над миллионами людей, наделавший над ними жестокостей сверх всякой меры, и человечество навеки запомнило его, и многие, многие со всего света съезжаются смотреть на остатки того каменного дома, где жил он на одном из самых крутых подъемов острова».

Зачем-то о римском тиране Тиберии вспоминает автор, - зачем? О роскоши и разврате, о рабстве, патрицианском блаженстве и духовно нищей старости, приведших великий Рим к падению - для чего?..

Господин из Сан-Франциско делает, что и как хочет, - он достиг своего ожидавшегося им будущего, счастливого плавания на этом пароходе и туда, куда мечтал.

И что же? Что же?.. Подготовка к изысканному обеду в отеле, описание одевания к нему, затем послеобеденная роскошная сигара, уютная, тихая и светлая читальня, газета, в глубоком кожаном кресле… И что же?.. И все. «Хозяин метался от одного гостя к другому, пытаясь задержать бегущих и успокоить их поспешными заверениями, что это так, пустяк, маленький обморок с одним господином из Сан-Франциско… Но никто его не слушал, многие видели, как лакеи и коридорные срывали с этого господина галстук, жилет, измятый смокинг и даже зачем-то бальные башмаки с черных шелковых ног с плоскими ступнями. А он еще бился. Он настойчиво боролся со смертью, ни за что не хотел поддаться ей, так неожиданно и грубо навалившейся на него. Он мотал головой, хрипел, как зарезанный, закатил глаза, как пьяный… Когда его торопливо внесли и положили на кровать в сорок третий номер, - самый маленький, самый плохой, самый сырой и холодный, в конце нижнего коридора, - прибежала его дочь, с распущенными волосами, с обнаженной грудью, поднятой корсетом, потом большая и уже совсем наряженная к обеду жена, у которой рот был круглый от ужаса… Но тут он уже и головой перестал мотать».

Человека уже по сути нет, а ложь, условности и «порядок», чтоб все, как надо, еще обступают его: хозяин, лакеи, гости, обед, сами части его костюма, эти распущенные волосы и корсет дочери.

Смерть, господа, смерть стоит и склонилась над каждым, стиснутыми словами кричит нам писатель, а что ж вы-то? чем заняты? Ведь все тщета и суета сует перед зраком госпожи Смерти.

Этот глобально-символический, мощный рассказ, потрясавший потом много лет тысячи читателей, не мог не быть и глубоко личным: писатель не может не побывать в момент творчества своим персонажем и не испытать прежде описания того, что испытывает персонаж. Бунин уже слишком много сам думал о смерти к этому 1915 году, слишком много понял в жизни и смерти. Это его личное передается нам и так сжимает нам сердце.

Мало того, что он вспоминает тирана Тиберия и тщету всех богатств, власти и соблазнов мира и что в конце рассказа является сам Дьявол, - но явлена и Богородица: «… над дорогой, в гроте скалистой стены Монте-Соляро, вся озаренная солнцем, вся в тепле и блеске его, стояла в белоснежных гипсовых одеждах и в царском венце, золотисто-ржавом от непогод, Матерь Божия, кроткая и милостивая, с очами, поднятыми к небу, к вечным и блаженным обителям трижды благословенного сына ее. Они обнажили головы - и полились наивные и смиренно-радостные хвалы их солнцу, утру, ей, Непорочной Заступнице всех страждущих в этом злом и прекрасном мире, и Рожденному от чрева ее в пещере Вифлеемской, в бедном пастушеском приюте, в далекой земле Иудиной…»

«В этом злом и прекрасном мире…» - о таком, об этом мире и есть рассказ.

А что же несчастный и тщеславный покойник, господин из Сан-Франциско?.. «Тело же мертвого старика из Сан-Франциско возвращалось домой, в могилу, на берега Нового Света. Испытав много унижений, много человеческого невнимания, с неделю пространствовав из одного портового сарая в другой, оно снова попало на тот же самый знаменитый корабль, на котором так еще недавно, с таким почетом везли его в Старый Свет. Но теперь уже скрывали его от живых - глубоко опустили в просмоленном гробе в черный трюм. И опять, опять пошел корабль в свой далекий морской путь».

«У вас есть чувство корабля!» - восклицал Бальмонт, хваля Бунину рассказ.

Можно добавить, что так же точно было у Бунина и чувство поезда, вокзала, телеги, коня, дороги вообще. А чувство океана, неба? - Если возможны такие отдельно-особые чувства. Впрочем, возможно, конечно, - как и особое чувство, пристрастие к солнцу, отмеченное еще в «скорпионском» гороскопе.

«Ночью плыл он мимо острова Капри, и печальны были его огни, медленно скрывавшиеся в темном море, для того, кто смотрел на них с острова. Но там, на корабле, в светлых, сияющих люстрами залах, был, как обычно, людный бал в эту ночь».

…Опять людный бал, люстры, сияние, - ничем не проймешь вас, господа, - будто хочет воскликнуть под конец автор.

«Был он и на другую, и на третью ночь - опять среди бешеной вьюги, проносившейся над гудевшим, как погребальная месса, и ходившим траурными от серебряной пены горами океаном. Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем. Дьявол был громаден, как утес, но громаден был и корабль, многоярусный, многотрубный, созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем».

И снова схватывает автор точные и сочные детали корабля, его адского чрева, и настойчиво возвращается опять к царящему на нем празднику, но капает туда всего одну, но полную печали каплю-деталь, окрашивающую весь розово-искрящийся раствор дегтярно-сумрачным оттенком: «И опять мучительно извивалась и порой судорожно сталкивалась среди этой толпы, среди блеска огней, шелков, бриллиантов и обнаженных женских плеч, тонкая и гибкая пара нанятых возлюбленных: грешно-скромная девушка с опущенными ресницами, с невинной прической, и рослый молодой человек с черными, как бы прикленными волосами, бледный от пудры, в изящнейшей лакированной обуви, в узком, с длинными фалдами, фраке - красавец, похожий на огромную пиявку. И никто не знал ни того, что уже давно наскучило этой паре притворно мучиться своей блаженной мукой под бесстыдно-грустную музыку, ни того, что стоит глубоко, глубоко под ними, на дне темного трюма, в соседстве с мрачными и знойными недрами корабля, тяжко одолевавшего мрак, океан, вьюгу…»

Опять ложь, господа! Опять детская преступная беспечность, незнание истины, пустые надежды. На что? - позвольте спросить. - На кого?..

Бунин не мог не понимать, - видел и понимал, что весь привычный, прежний мир, все, им любимое, свое, его Россия со всем ее укладом, историей, народом, царством, - все движется в пасть к Дьяволу. Он так ощущал, так кожей чувствовал сгущение беды в воздухе, что иначе не мог выразить себя, как в жестких, жестоких рассказах, в основном о русской деревне, и самых печальных стихах. Все почти стихи 1916 года, - многие Бунин отдал в новый журнал Горького «Летопись», - пронзительно-печальны, горьки, безотрадны.

Хозяин умер, дом забит,

Цветет на стеклах купорос,

Сарай крапивою зарос,

Варок, давно пустой, раскрыт,

И по хлевам чадит навоз…

Жара, страда… Куда летит

Через усадьбу шалый пес?

На голом остове варка

Ночуют старые сычи,

Днем в тополях орут грачи,

Но тишина так глубока,

Как будто в мире нет людей…

Мелеет теплая река,

В степи желтеет море ржей…

А он летит - хрипят бока,

И пена льется с языка.

Летит стрелою через двор,

Кровав и мутен ярый взор.

Оскален клык, на шее цепь…

Помилуй Бог, спаси Христос,

Сорвался пес, взбесился пес!

Вот рожь горит, зерно течет,

Да кто же будет жать, вязать?

Вот дым валит, набат гудет,

Да кто ж решится заливать?

Вот встанет бесноватых рать

И, как Мамай, всю Русь пройдет…

Но пусто в мире - кто спасет?

Но бога нет - кому карать?

Это называется - «Канун ».

А вот - «Дедушка в молодости », год тоже 16-й:

Вот этот дом, сто лет тому назад,

Был полон предками моими,

И было утро, солнце, зелень, сад,

Роса, цветы, а он глядел живыми

Сплошь темными глазами в зеркала

Богатой спальни деревенской

На свой камзол, на красоту чела,

Изысканно, с заботливостью женской

Напудрен рисом, надушен,

Меж тем, как пахло жаркою крапивой

Из-под окна открытого, и звон

Торжественный и празднично-счастливый.

Напоминал, что в должный срок

Пойдет он по аллеям, где струится

С полей нагретый солнцем ветерок

И золотистый цвет дробится

В тени раскидистых берез,

Где на куртинах диких роз,

В блаженстве ослепительного блеска,

Впивают пчелы теплый мед,

Где иволга так вскрикивает резко,

То окариною поет,

А вдалеке, за валом сада,

Спешит народ, а краше всех - она,

Стройна, нарядна и скромна,

С огнем потупленного взгляда.

Все те же знакомые бунинские мотивы, тот же Бунин. Но, однако, не совсем, - в других стихах этой поры, - о Востоке, Орде, на мотивы фольклора, истории, религии, - открытый пессимизм, печаль, предчувствие беды.

«Святой Прокопий»

Бысть некая зима Всех зим лютейших паче.

Бысть нестерпимы мраз и бурный ветр,

И снег паде на землю превеликий,

И храмины засыпа, и не токмо

В путех, но и во грады померзаху

Скоты и человецы без числа.

И птицы падаху мертвы на кровли.

Бысть в оны дни:

Святой своим напутствующим телом

От той зимы безмерно пострада.

Единожды он ношию прииде

Ко храминам убогих и хоте

Согретися у них, но ощутивши

Приход его, инии затворяху

Дверь перед ним, инии же его

Бияху и кричаще: - Прочь отсюда!

Отыде прочь, Юроде! - Он в угле

Псов обрете на снеге и соломе,

И ляже посреде их, но бегоша

Те пси его. И возвратися паки

Святой в притвор церковный и седе,

Согнуся и трясыйся и отчаяв

Спасение себе. - Благословенно

Господне имя! Пси и человецы -

Единое в свирепстве и уме.

Так кончалась эпоха.

Так начиналась другая.

Безумная громада мирового парохода, несясь сквозь ночь, вьюгу и вечный океан, двигалась к черту в пасть. «Пси и человецы» единились в свирепстве.

Из книги Два года на палубе автора Дана Ричард Генри

Из книги Памятное. Книга первая автора Громыко Андрей Андреевич

Глава V САН - ФРАНЦИСКО: У МОСТА «ЗОЛОТЫЕ ВОРОТА» Сражение за принцип единогласия. Тут решались главные вопросы. После заседаний. Немая сцена. Порочный подход Вашингтона. Стеттиниус и сенатор Ванденберг. Лорд Галифакс и Поль-Бонкур. Фельдмаршал Смэтс: «Я - за бога в Уставе

Из книги Миллиардеры поневоле. Альтернативная история создания Facebook автора Мезрич Бен

Глава 25 САН-ФРАНЦИСКО На сей раз революция начнется не с пушечного выстрела.Шон Паркер подумал, что его заменят гудение ультрасовременного лифта, взлетающего по сердцевине огромного небоскреба, и тихие, убого перевранные битловские аккорды, которые лились из спрятанных

Из книги Письма русской жены из Техащины автора Селезнева-Скарборо Ирина

Сан-Франциско: перекресток Америки, Азии, Европы Не прошло каких-то несчастных девяти лет, как исполнилась мечта моего мужа. Он свозил меня в Сан-Франциско. Город его юности, - бестолковой и бесшабашной, веселой и яркой. Целое десятилетие он провел в Сан-Франциско, где они

Из книги Том 6. Публицистика. Воспоминания автора Бунин Иван Алексеевич

Сан-Франциско: перекресток Америки, Азии, Европы (продолжение) В принципе, Сан-Франциско небольшой город. Всего 700 тысяч населения. Что же так привлекает к нему людей, не побоюсь сказать, со всего мира? Думаю, что это его удивительная атмосфера, настоянная на американской

Из книги Аксенов автора Петров Дмитрий Павлович

Из предисловия к французскому изданию «Господина из Сан-Франциско»* Я происхожу из старого дворянского рода, давшего России немало видных деятелей, как на поприще государственном, так и в области искусства, где особенно известны два поэта начала прошлого века: Анна

Из книги Одна жизнь - два мира автора Алексеева Нина Ивановна

Глава 3. «И ГДЕ-ТО ТАМ - В ПРИТОНАХ САН-ФРАНЦИСКО…» В один из ветреных дней 1975 года, на пороге сумерек некий популярный писатель прибыл на перекресток Тивертон-авеню и Уилшир-бульвара, что в американском городе Лос-Анджелес. И что же увидел?«…На перекресток этот

Из книги Всё на свете, кроме шила и гвоздя. Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове. Киев – Париж. 1972–87 гг. автора Кондырев Виктор

В поезде Сиэтл - Сан-Франциско Наши знакомые выразили желание проводить нас на поезд, но мы отговорили их. И не доезжая одного квартала до гостиницы, мы с ними распрощались.Было уже темно, когда поезд плавно отошел от перрона. Трудно было не удивляться той простоте,

Из книги Писательские дачи. Рисунки по памяти автора Масс Анна Владимировна

Сан-Франциско Сан-Франциско показался мне сказочным. Остановились в гостинице «Кентербери». Внимание, с которым к нам отнеслись в консульстве, не могло быть лучшим.Нас ознакомили со всем городом, возили в чудесный парк Голден-Гейт. Детей поразило обилие здесь белок,

Из книги Русские писатели ХХ века от Бунина до Шукшина: учебное пособие автора Быкова Ольга Петровна

Коллюр, а потом Сан-Пауло, Сан-Франциско, Амстердам Первооткрывателями этого райского закуточка были мы с Милой.До того как стать дорогущим курортом, Коллюр был мельчайшим городишком на берегу Средиземного моря, у самых Пиренеев. Замечателен был своим игрушечным портом с

Из книги Святитель Тихон. Патриарх Московский и всея России автора Маркова Анна А.

«Мы плывем из Сан-Франциско…» Вместе они написали первую свою комедию-обозрение «Где-то в Москве» для театра Вахтангова, непритязательную историю про то, как молодой лейтенант приезжает с фронта в отпуск всего на одни сутки, чтобы отыскать девушку, которая вынесла его,

Из книги Художники в зеркале медицины автора Ноймайр Антон

«ГОСПОДИН ИЗ САН-ФРАНЦИСКО» (в сокращении) Господин из Сан-Франциско – имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто не запомнил – ехал в Старый Свет на целых два года, с женой и дочерью, единственно ради развлечения.Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на

Из книги Неприкаянная. Жизнь Мэрилин Монро автора Бревер Адам

Поучение при благословении новобрачных, 18 (31) января 1902 года, Сан-Франциско Приветствуя вас, возлюбленные о Христе, с законным браком, хочу вместе с тем сказать вам и несколько слов в назидание. Святая Церковь в чине венчания заповедует предлагать новобрачным поучительное

Из книги автора

ФРАНЦИСКО ГОЙЯ ВВЕДЕНИЕ Творчество Гойи пленяет нас в течение последнего столетия. В его удивительных творениях соединились натурализм, барокко и импрессионизм, и он, подобно Гердеру и юному Гете, стал убедительным примером того, что импрессионизм восемнадцатого

Из книги автора

РИСУНКИ ФРАНЦИСКО ГОЙИ От какой болезни он умрет? 1797–1798. Гравюра, аквантинта Почерк Франциско Гойи Здоровье и болезнь. 1812–1815. Гравюра, акватинта Следующая любовь. 1810.

Из книги автора

14 января 1954-го: городская ратуша, Сан-Франциско В день свадьбы с Джо Ди Маджио в городской ратуше Сан-Франциско гороскоп Мэрилин в «San Francisco Chronicle» гласит: «Выработайте наилучший способ улучшения эмоциональных наслаждений и желаемую систему практических отношений с