Исайя берлин биография. Исайя Берлин Философия свободы

Исайя Берлин (Isaiah Berlin, 6 июня 1909, Рига — 5 ноября 1997, Оксфорд) — английский философ, историк идей в Европе от Вико до Плеханова с особым вниманием к Просвещению, романтизму, социализму и национализму, переводчик русской литературы и философской мысли, один из основателей современной либеральной политической философии.

Родился в респектабельной еврейской семье. Отец — торговец лесом Мендель Берлин (потомок Шнеура Залмана из Ляд), мать — Мария Волчонок. На семью не распространялись ограничения черты оседлости, и Берлин провёл детство в Риге и Петрограде. В 1917 г. был свидетелем большевистского переворота в России, что, возможно, в дальнейшем отразилось на его резко отрицательном отношении к марксизму и социализму. В 1921 г. семья Берлиных эмигрирует в Великобританию, где Берлин заканчивает частную школу и в 1935 г. Corpus Christi колледж Оксфордского университета по специальности политическая экономия и философия. За исключением лет Второй мировой войны, вся дальнейшая жизнь Берлина связана с Оксфордским университетом: с 1950 по 1966 гг. он преподавал философию в колледже Всех Святых, где в 1957-1967 годах являлся Chichele-профессором общественно-политической теории, а в 1966 г. избран первым президентом новообразованного колледжа Вольфсона. С 1974 по 1978 гг. Берлин был президентом Британской академии. С 1975 — профессор социально-политических наук в колледже Всех Душ.

В годы Второй мировой войны Берлин работал в британской службе информации в США (1941-1942), a в 1945-46 гг. 2-м секретарем британского посольства в СССР. Находясь в Советском Союзе, встречался в Москве с Борисом Пастернаком и в Ленинграде с Анной Ахматовой. В обстановке начавшейся изоляции СССР эти встречи, по-видимому, послужили поводом для последующих гонений в известном постановлении ЦК КПСС «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», в котором шельмованию подверглись Ахматова и Зощенко, усилению режима цензуры в СССР.

С 1956 до конца жизни Берлин был женат на Алин Халбан (в девичестве — Гинцбург), племяннице издателя «Еврейской энциклопедии» Давида Гинцбурга, правнучке еврейского общественного деятеля и финансиста Горация Гинцбурга.

В 1957 Берлин возведён в рыцарское звание, в 1971 награждён британским орденом «За заслуги». В Риге, на фронтоне дома, в котором родился Берлин, установлена мемориальная доска в его память.

Книги (4)

Встречи с русскими писателями в 1945 и 1956 годах

Перевод с английского Юлии Могилевской

В 1945 году, впервые после того, как 10-летним мальчиком он был увезен из России, Исайя Берлин приехал в СССР.

В отличие от, увы, многих западных интеллигентов, наезжающих (особенно в то время) в Советский Союз, чтобы восхититься и распространить по всему миру свой восторг, он не поддался ни обману, ни самообману, а сумел сохранить трезвость мысли и взгляда, чтобы увидеть жесткую и горькую правду жизни советских людей, ощутить и понять безнадежность и обреченность таланта в условиях коммунистической системы вообще и диктатуры великого вождя, в частности.

История свободы. Россия

Либеральный мыслитель, философ оксфордской школы, Исайя Берлин совместил ясность британского либерализма с антиутопическими уроками русской истории. Его классические работы по политической теории и интеллектуальной истории объясняют XIX век и предсказывают XXI.

Эта книга — второй том его сочинений (первый — «Философия свободы. Европа»), рисующих масштабную картину русской мысли. История свободы в России для Берлина — история осмысления этого понятия российскими интеллектуалами XIX-XX веков, жившими и творившими в условиях то большей, то меньшей несвободы.

В книгу также включены воспоминания Берлина о его визите в СССР и встречах с А. Ахматовой и Б. Пастернаком.

Северный волхв

«Северный волхв» — последняя прижизненная книга британского мыслителя Исайи Берлина, которая входит в цикл его исследований, посвященных центральным фигурам контр-Просвещения: Жозефу де Местру, Джамбаттисте Вико и Иоганну Готфриду Гердеру.

Герой книги Берлина Иоганн Георг Хаманн, полузабытый современник Канта, также, как и он, живший в Кёнигсберге, предстает в его эссе не столько реакционером и хулителем идеи автономного разума, сколько оригинальным мыслителем, ставшим предшественником основных тенденций философии нашего времени — идеи лингвистической природы мышления, неразрывности и взаимопроникновения природы и культуры, аффективных основ познания и множественности типов рациональности.

Философия свободы. Европа

Философ и историк, Исайя Берлин не был ни героем, ни мучеником. Русский еврей, родившийся в Риге в 1909 году и революцию проживший в Петрограде, имел все шансы закончить свои дни в лагере или на фронте.

Пережив миллионы своих земляков и ровесников, сэр Исайя Берлин умер в 1997-м, наделенный британскими титулами и мировой славой. Лучшие его эссе публикуются в этом томе.

, Рига - 5 ноября , Оксфорд) - английский философ, историк идей в Европе от Вико до Плеханова с особым вниманием к Просвещению , романтизму , социализму и национализму , переводчик русской литературы и философской мысли, один из основателей современной либеральной политической философии .

Биография

Родился в респектабельной еврейской семье. Отец - торговец лесом Мендель Берлин (потомок Шнеура Залмана из Ляд), мать - Мария Волчонок. На семью не распространялись ограничения черты оседлости , и Берлин провёл детство в Риге и Петрограде . В г. был свидетелем большевистского переворота в России, что, возможно, в дальнейшем отразилось на его резко отрицательном отношении к марксизму и социализму . В 1921 г. семья Берлиных эмигрирует в Великобританию , где Берлин заканчивает частную школу и в 1935 г. Corpus Christi колледж Оксфордского университета по специальности политическая экономия и философия. За исключением лет Второй мировой войны , вся дальнейшая жизнь Берлина связана с Оксфордским университетом : в 1950-1966 гг. он преподавал философию в колледже Всех Святых , где в 1957-1967 годах являлся Chichele-профессором общественно-политической теории, а в 1966 г. избран первым президентом новообразованного колледжа Вольфсона . В 1974-1978 гг. президент Британской академии . С 1975 г. профессор социально-политических наук в колледже Всех Душ .

С 1956 года и до конца жизни Берлин был женат на Алин Халбан (в девичестве - Гинцбург), племяннице издателя «Еврейской энциклопедии» Давида Гинцбурга , правнучке еврейского общественного деятеля и финансиста Горация Гинцбурга . Собственных детей у него не было - он усыновил троих сыновей своей жены от предыдущего брака.

В 1957 году был возведён в звание рыцаря-бакалавра . В 1971 году награждён британским орденом «За заслуги» .

Хотя Берлин был нерелигиозным евреем, по его предсмертной просьбе на его похоронах совершил богослужение главный раввин Великобритании Джонатан Сакс .

Берлин и Россия

Несмотря на то, что Берлин покинул Россию в детстве, он хорошо говорил по-русски и всегда интересовался русской историей и культурой. Многие из его статей посвящены таким темам, как русская интеллигенция и народничество ; фигурам Александра Герцена , Михаила Бакунина , Виссариона Белинского , Ивана Тургенева , Николая Чернышевского , Льва Толстого . Статьи Берлина побудили английского драматурга Тома Стоппарда написать пьесу «Берег утопии », главные герои которой - русские писатели, мыслители, революционеры XIX века .

Полно мне леденеть от страха,
Лучше кликну Чакону Баха,
А за ней войдёт человек…
Он не станет мне милым мужем,
Но мы с ним такое заслужим,
Что смутится Двадцатый век.

Берлин был одним из первых, с кем встретился Иосиф Бродский , когда приехал в Лондон в 1972 году ; Бродский написал о нём эссе «Исайя Берлин в восемьдесят лет». В 1956 и в 1988 году Берлин снова посетил СССР. В 2000 году вышел документальный роман «Сэр » Анатолия Наймана , который, в основном, состоит из расшифрованных бесед автора с Берлином.

Важнейшие работы

  • «Карл Маркс» (1939)
  • «Историческая неизбежность» (1955)
  • «Век Просвещения» (1956)
  • «Две концепции свободы» (1958)
  • «Четыре эссе о свободе» (1969)
  • «Русские мыслители» (1978)
  • «Понятия и категории» (1978)
  • «Против течения» (1979)
  • «Личные впечатления» (1980, мемуары, в том числе - об Ахматовой и Пастернаке)
  • «Искривлённое древо человечества: главы из истории идей» (1990)
  • «Чувство реальности: исследования идей и их истории» (1996)

Переводы на русский

Издания Берлина на русском языке долго не появлялись. В 1992 году журнал «Знамя » отклонил переведённую Борисом Дубиным статью «Рождение русской интеллигенции» на том основании, что в ней изложены слишком известные факты (опубл.: Вопросы литературы , 1993, вып. VI). Наиболее полно творчество Берлина представлено в двухтомнике, изданном «Новым литературным обозрением » в 2001 году : «Философия свободы. Европа» и «История свободы. Россия» .

Напишите отзыв о статье "Берлин, Исайя"

Примечания

Литература

  • Александр Эткинд . Предисловие // Исайя Берлин. История свободы. Россия. М., 2001
  • Маргалит А. Философские сопереживания: Исайя Берлин и судьба гуманизма // Интеллектуальный форум. М., 2000. № 1. С.97-113.
  • Утехин С. В. И. М. Берлин и его идейное наследие // Вопросы философии. 2000. № 5. С.45-50.

Ссылки

  • (англ.)
  • Анатолий Найман. «Сэр»: ,
  • Моше Иофис,

Отрывок, характеризующий Берлин, Исайя

Из под горы от Бородина поднималось церковное шествие. Впереди всех по пыльной дороге стройно шла пехота с снятыми киверами и ружьями, опущенными книзу. Позади пехоты слышалось церковное пение.
Обгоняя Пьера, без шапок бежали навстречу идущим солдаты и ополченцы.
– Матушку несут! Заступницу!.. Иверскую!..
– Смоленскую матушку, – поправил другой.
Ополченцы – и те, которые были в деревне, и те, которые работали на батарее, – побросав лопаты, побежали навстречу церковному шествию. За батальоном, шедшим по пыльной дороге, шли в ризах священники, один старичок в клобуке с причтом и певчпми. За ними солдаты и офицеры несли большую, с черным ликом в окладе, икону. Это была икона, вывезенная из Смоленска и с того времени возимая за армией. За иконой, кругом ее, впереди ее, со всех сторон шли, бежали и кланялись в землю с обнаженными головами толпы военных.
Взойдя на гору, икона остановилась; державшие на полотенцах икону люди переменились, дьячки зажгли вновь кадила, и начался молебен. Жаркие лучи солнца били отвесно сверху; слабый, свежий ветерок играл волосами открытых голов и лентами, которыми была убрана икона; пение негромко раздавалось под открытым небом. Огромная толпа с открытыми головами офицеров, солдат, ополченцев окружала икону. Позади священника и дьячка, на очищенном месте, стояли чиновные люди. Один плешивый генерал с Георгием на шее стоял прямо за спиной священника и, не крестясь (очевидно, пемец), терпеливо дожидался конца молебна, который он считал нужным выслушать, вероятно, для возбуждения патриотизма русского народа. Другой генерал стоял в воинственной позе и потряхивал рукой перед грудью, оглядываясь вокруг себя. Между этим чиновным кружком Пьер, стоявший в толпе мужиков, узнал некоторых знакомых; но он не смотрел на них: все внимание его было поглощено серьезным выражением лиц в этой толпе солдат и оиолченцев, однообразно жадно смотревших на икону. Как только уставшие дьячки (певшие двадцатый молебен) начинали лениво и привычно петь: «Спаси от бед рабы твоя, богородице», и священник и дьякон подхватывали: «Яко вси по бозе к тебе прибегаем, яко нерушимой стене и предстательству», – на всех лицах вспыхивало опять то же выражение сознания торжественности наступающей минуты, которое он видел под горой в Можайске и урывками на многих и многих лицах, встреченных им в это утро; и чаще опускались головы, встряхивались волоса и слышались вздохи и удары крестов по грудям.
Толпа, окружавшая икону, вдруг раскрылась и надавила Пьера. Кто то, вероятно, очень важное лицо, судя по поспешности, с которой перед ним сторонились, подходил к иконе.
Это был Кутузов, объезжавший позицию. Он, возвращаясь к Татариновой, подошел к молебну. Пьер тотчас же узнал Кутузова по его особенной, отличавшейся от всех фигуре.
В длинном сюртуке на огромном толщиной теле, с сутуловатой спиной, с открытой белой головой и с вытекшим, белым глазом на оплывшем лице, Кутузов вошел своей ныряющей, раскачивающейся походкой в круг и остановился позади священника. Он перекрестился привычным жестом, достал рукой до земли и, тяжело вздохнув, опустил свою седую голову. За Кутузовым был Бенигсен и свита. Несмотря на присутствие главнокомандующего, обратившего на себя внимание всех высших чинов, ополченцы и солдаты, не глядя на него, продолжали молиться.
Когда кончился молебен, Кутузов подошел к иконе, тяжело опустился на колена, кланяясь в землю, и долго пытался и не мог встать от тяжести и слабости. Седая голова его подергивалась от усилий. Наконец он встал и с детски наивным вытягиванием губ приложился к иконе и опять поклонился, дотронувшись рукой до земли. Генералитет последовал его примеру; потом офицеры, и за ними, давя друг друга, топчась, пыхтя и толкаясь, с взволнованными лицами, полезли солдаты и ополченцы.

Покачиваясь от давки, охватившей его, Пьер оглядывался вокруг себя.
– Граф, Петр Кирилыч! Вы как здесь? – сказал чей то голос. Пьер оглянулся.
Борис Друбецкой, обчищая рукой коленки, которые он запачкал (вероятно, тоже прикладываясь к иконе), улыбаясь подходил к Пьеру. Борис был одет элегантно, с оттенком походной воинственности. На нем был длинный сюртук и плеть через плечо, так же, как у Кутузова.
Кутузов между тем подошел к деревне и сел в тени ближайшего дома на лавку, которую бегом принес один казак, а другой поспешно покрыл ковриком. Огромная блестящая свита окружила главнокомандующего.
Икона тронулась дальше, сопутствуемая толпой. Пьер шагах в тридцати от Кутузова остановился, разговаривая с Борисом.
Пьер объяснил свое намерение участвовать в сражении и осмотреть позицию.
– Вот как сделайте, – сказал Борис. – Je vous ferai les honneurs du camp. [Я вас буду угощать лагерем.] Лучше всего вы увидите все оттуда, где будет граф Бенигсен. Я ведь при нем состою. Я ему доложу. А если хотите объехать позицию, то поедемте с нами: мы сейчас едем на левый фланг. А потом вернемся, и милости прошу у меня ночевать, и партию составим. Вы ведь знакомы с Дмитрием Сергеичем? Он вот тут стоит, – он указал третий дом в Горках.
– Но мне бы хотелось видеть правый фланг; говорят, он очень силен, – сказал Пьер. – Я бы хотел проехать от Москвы реки и всю позицию.
– Ну, это после можете, а главный – левый фланг…
– Да, да. А где полк князя Болконского, не можете вы указать мне? – спросил Пьер.
– Андрея Николаевича? мы мимо проедем, я вас проведу к нему.
– Что ж левый фланг? – спросил Пьер.
– По правде вам сказать, entre nous, [между нами,] левый фланг наш бог знает в каком положении, – сказал Борис, доверчиво понижая голос, – граф Бенигсен совсем не то предполагал. Он предполагал укрепить вон тот курган, совсем не так… но, – Борис пожал плечами. – Светлейший не захотел, или ему наговорили. Ведь… – И Борис не договорил, потому что в это время к Пьеру подошел Кайсаров, адъютант Кутузова. – А! Паисий Сергеич, – сказал Борис, с свободной улыбкой обращаясь к Кайсарову, – А я вот стараюсь объяснить графу позицию. Удивительно, как мог светлейший так верно угадать замыслы французов!
– Вы про левый фланг? – сказал Кайсаров.
– Да, да, именно. Левый фланг наш теперь очень, очень силен.
Несмотря на то, что Кутузов выгонял всех лишних из штаба, Борис после перемен, произведенных Кутузовым, сумел удержаться при главной квартире. Борис пристроился к графу Бенигсену. Граф Бенигсен, как и все люди, при которых находился Борис, считал молодого князя Друбецкого неоцененным человеком.
В начальствовании армией были две резкие, определенные партии: партия Кутузова и партия Бенигсена, начальника штаба. Борис находился при этой последней партии, и никто так, как он, не умел, воздавая раболепное уважение Кутузову, давать чувствовать, что старик плох и что все дело ведется Бенигсеном. Теперь наступила решительная минута сражения, которая должна была или уничтожить Кутузова и передать власть Бенигсену, или, ежели бы даже Кутузов выиграл сражение, дать почувствовать, что все сделано Бенигсеном. Во всяком случае, за завтрашний день должны были быть розданы большие награды и выдвинуты вперед новые люди. И вследствие этого Борис находился в раздраженном оживлении весь этот день.
За Кайсаровым к Пьеру еще подошли другие из его знакомых, и он не успевал отвечать на расспросы о Москве, которыми они засыпали его, и не успевал выслушивать рассказов, которые ему делали. На всех лицах выражались оживление и тревога. Но Пьеру казалось, что причина возбуждения, выражавшегося на некоторых из этих лиц, лежала больше в вопросах личного успеха, и у него не выходило из головы то другое выражение возбуждения, которое он видел на других лицах и которое говорило о вопросах не личных, а общих, вопросах жизни и смерти. Кутузов заметил фигуру Пьера и группу, собравшуюся около него.
– Позовите его ко мне, – сказал Кутузов. Адъютант передал желание светлейшего, и Пьер направился к скамейке. Но еще прежде него к Кутузову подошел рядовой ополченец. Это был Долохов.
– Этот как тут? – спросил Пьер.
– Это такая бестия, везде пролезет! – отвечали Пьеру. – Ведь он разжалован. Теперь ему выскочить надо. Какие то проекты подавал и в цепь неприятельскую ночью лазил… но молодец!..
Пьер, сняв шляпу, почтительно наклонился перед Кутузовым.
– Я решил, что, ежели я доложу вашей светлости, вы можете прогнать меня или сказать, что вам известно то, что я докладываю, и тогда меня не убудет… – говорил Долохов.
– Так, так.
– А ежели я прав, то я принесу пользу отечеству, для которого я готов умереть.
– Так… так…
– И ежели вашей светлости понадобится человек, который бы не жалел своей шкуры, то извольте вспомнить обо мне… Может быть, я пригожусь вашей светлости.
– Так… так… – повторил Кутузов, смеющимся, суживающимся глазом глядя на Пьера.
В это время Борис, с своей придворной ловкостью, выдвинулся рядом с Пьером в близость начальства и с самым естественным видом и не громко, как бы продолжая начатый разговор, сказал Пьеру:
– Ополченцы – те прямо надели чистые, белые рубахи, чтобы приготовиться к смерти. Какое геройство, граф!
Борис сказал это Пьеру, очевидно, для того, чтобы быть услышанным светлейшим. Он знал, что Кутузов обратит внимание на эти слова, и действительно светлейший обратился к нему:
– Ты что говоришь про ополченье? – сказал он Борису.
– Они, ваша светлость, готовясь к завтрашнему дню, к смерти, надели белые рубахи.
– А!.. Чудесный, бесподобный народ! – сказал Кутузов и, закрыв глаза, покачал головой. – Бесподобный народ! – повторил он со вздохом.
– Хотите пороху понюхать? – сказал он Пьеру. – Да, приятный запах. Имею честь быть обожателем супруги вашей, здорова она? Мой привал к вашим услугам. – И, как это часто бывает с старыми людьми, Кутузов стал рассеянно оглядываться, как будто забыв все, что ему нужно было сказать или сделать.
Очевидно, вспомнив то, что он искал, он подманил к себе Андрея Сергеича Кайсарова, брата своего адъютанта.
– Как, как, как стихи то Марина, как стихи, как? Что на Геракова написал: «Будешь в корпусе учитель… Скажи, скажи, – заговорил Кутузов, очевидно, собираясь посмеяться. Кайсаров прочел… Кутузов, улыбаясь, кивал головой в такт стихов.
Когда Пьер отошел от Кутузова, Долохов, подвинувшись к нему, взял его за руку.
– Очень рад встретить вас здесь, граф, – сказал он ему громко и не стесняясь присутствием посторонних, с особенной решительностью и торжественностью. – Накануне дня, в который бог знает кому из нас суждено остаться в живых, я рад случаю сказать вам, что я жалею о тех недоразумениях, которые были между нами, и желал бы, чтобы вы не имели против меня ничего. Прошу вас простить меня.
Пьер, улыбаясь, глядел на Долохова, не зная, что сказать ему. Долохов со слезами, выступившими ему на глаза, обнял и поцеловал Пьера.
Борис что то сказал своему генералу, и граф Бенигсен обратился к Пьеру и предложил ехать с собою вместе по линии.
– Вам это будет интересно, – сказал он.
– Да, очень интересно, – сказал Пьер.
Через полчаса Кутузов уехал в Татаринову, и Бенигсен со свитой, в числе которой был и Пьер, поехал по линии.

Бенигсен от Горок спустился по большой дороге к мосту, на который Пьеру указывал офицер с кургана как на центр позиции и у которого на берегу лежали ряды скошенной, пахнувшей сеном травы. Через мост они проехали в село Бородино, оттуда повернули влево и мимо огромного количества войск и пушек выехали к высокому кургану, на котором копали землю ополченцы. Это был редут, еще не имевший названия, потом получивший название редута Раевского, или курганной батареи.
Пьер не обратил особенного внимания на этот редут. Он не знал, что это место будет для него памятнее всех мест Бородинского поля. Потом они поехали через овраг к Семеновскому, в котором солдаты растаскивали последние бревна изб и овинов. Потом под гору и на гору они проехали вперед через поломанную, выбитую, как градом, рожь, по вновь проложенной артиллерией по колчам пашни дороге на флеши [род укрепления. (Примеч. Л.Н. Толстого.) ], тоже тогда еще копаемые.
Бенигсен остановился на флешах и стал смотреть вперед на (бывший еще вчера нашим) Шевардинский редут, на котором виднелось несколько всадников. Офицеры говорили, что там был Наполеон или Мюрат. И все жадно смотрели на эту кучку всадников. Пьер тоже смотрел туда, стараясь угадать, который из этих чуть видневшихся людей был Наполеон. Наконец всадники съехали с кургана и скрылись.
Бенигсен обратился к подошедшему к нему генералу и стал пояснять все положение наших войск. Пьер слушал слова Бенигсена, напрягая все свои умственные силы к тому, чтоб понять сущность предстоящего сражения, но с огорчением чувствовал, что умственные способности его для этого были недостаточны. Он ничего не понимал. Бенигсен перестал говорить, и заметив фигуру прислушивавшегося Пьера, сказал вдруг, обращаясь к нему:
– Вам, я думаю, неинтересно?
– Ах, напротив, очень интересно, – повторил Пьер не совсем правдиво.
С флеш они поехали еще левее дорогою, вьющеюся по частому, невысокому березовому лесу. В середине этого
леса выскочил перед ними на дорогу коричневый с белыми ногами заяц и, испуганный топотом большого количества лошадей, так растерялся, что долго прыгал по дороге впереди их, возбуждая общее внимание и смех, и, только когда в несколько голосов крикнули на него, бросился в сторону и скрылся в чаще. Проехав версты две по лесу, они выехали на поляну, на которой стояли войска корпуса Тучкова, долженствовавшего защищать левый фланг.

Наследие английского либерального мыслителя Исайи Берлина (1909–1997) до сих пор оставалось практически неизвестным в России. Исайя Берлин родился в Риге, а в Питере провел самые страшные годы, с 1916-го по 1920-й. Философ оксфордской школы, Берлин совместил ясность британского либерализма с антиутопическими уроками русской истории. Его классические работы по политической теории и интеллектуальной истории объясняют XIX век и предсказывают XXI. Эта книга - второй том его сочинений (первый - «Философия свободы. Европа». М., «Новое литературное обозрение», 2001), рисующих масштабную картину русской мысли. История свободы в России для И.Берлина - история осмысления российскими интеллектуалами XIX–XX вв., жившими и творившими в условиях то большей, то меньшей несвободы. В книгу также включены воспоминания Берлина о его визите в СССР и встречах с А. Ахматовой и Б. Пастернаком.

Исайя Берлин. История свободы. Россия. – М.: Новое литературное обозрение, 2014. – 544 с.

Скачать конспект (краткое содержание) в формате или

Рождение русской интеллигенции (1955)

«Интеллигенция» - русское слово, оно придумано в XIX веке и обрело с тех пор общемировое значение. Сам же феномен со всеми его историческими, в полном смысле слова - революционными, последствиями, по- моему, представляет собой наиболее значительный и ни с чьим другим не сравнимый вклад России в социальную динамику.

Большинство историков России согласны в том, что начало глубочайшему социальному расколу между образованными слоями и «темным народом» в русской истории положил урон, нанесенный русскому обществу Петром Великим. В реформаторском пылу Петр отправил группку избранной молодежи на Запад, а когда те освоились с европейскими языками и различными новейшими искусствами и ремеслами, порожденными на свет научной революцией XVII столетия, призвал их назад, дабы поставить во главе того нового социального порядка, который в беспощадной и кровавой спешке навязал своей феодальной стране. Тем самым он создал замкнутый класс новых людей, наполовину русских, наполовину иностранцев, воспитанных за рубежом, хотя и русских по рождению. Они в свою очередь образовали замкнутую управленческую и чиновничью олигархию, стоящую над народом и не разделяющую с ним его прежнюю средневековую культуру, непоправимо от него отрезанную.

Все переменилось с вторжением Наполеона, в конце концов приведшего Россию в самое сердце Европы. В одно прекрасное утро Россия проснулась первым лицом на европейской сцене, сознавая свое грозное, подавляющее всех вокруг могущество и - не без ужаса и отвращения - воспринимаясь европейцами как величина не просто равная, но явно превосходящая их своей не знающей снисхождения силой.

Ситуацию России определяли три основных фактора. Во-первых, мертвая, гнетущая, лишенная воображения власть, занятая прежде всего удержанием своих подданных в подчинении и отвергающая всякие попытки перемен, поскольку они могут повести к дальнейшим сдвигам. Во-вторых, условия жизни широчайших масс российского населения - угнетенного, экономически обездоленного крестьянства. Между ними двумя - тонкая прослойка образованного меньшинства, глубоко и порой уязвленно проникшегося западными идеями и переживающего танталовы муки при поездках в Европу и лицезрении растущей социальной и умственной активности в центрах тамошней культуры.

Все, чем жила тогда мысль, как правило, завозилось из-за границы, и вряд ли хоть одна из ходовых в России XIX века политических или социальных идей родилась на отечественной почве. Может быть, лишь толстовский принцип непротивления злу.

Распространяясь на Западе, революционные идеи порой возбуждают публику, в иных случаях подталкивая к образованию партии или секты приверженцев. Но большинство аудитории не расценивает их как истину в последней инстанции, и даже признающие кардинальную важность той или иной идеи не бросаются сломя голову воплощать ее в жизнь любыми подручными средствами. Русские же подвержены именно этому. Они убеждают себя, что если посылки бесспорны и рассуждения верны, то бесспорны и следующие из них выводы; более того, если эти выводы диктуют неотложность и благотворность тех или иных действий, то прямой долг любого честного и серьезного человека - реализовать их по возможности скорее и полнее.

Представьте себе далее группу молодых людей под цепенящим игом николаевского режима, людей со страстью к идеям, равной которой не найти в европейском обществе, буквально бросающихся на любую занесенную с Запада мысль в невероятном воодушевлении и строящих планы по немедленному претворению ее в жизнь, - и вы хотя бы отчасти поймете, какой была интеллигенция в самом начале. Ее составляла крохотная группа, как профессионалов, так и любителей, понимающих, насколько они одиноки в безжалостном мире, где, с одной стороны, - жестокая власть самодуров, а с другой - абсолютно непросвещенная масса задавленных и неорганизованных крестьян и сознающих себя как бы авангардом разума, поднявшим всеобщее знамя ума и науки, свободы и лучшей жизни для всех.

Предложу два подхода к литературе и искусству. Французские писатели XIX века в общем и целом считали себя мастерами литературной выделки. Они исходили из того, что интеллектуалом или художником движет взятое перед собой и публикой обязательство делать то, что умеешь, по возможности лучше. Если работа хороша, ее признают, и автор достигает успеха. Если ему не хватило вкуса, умения или удачи, он успеха не достигает, вот и все. С этой «французской» точки зрения частная жизнь художника касается публики не больше, чем частная жизнь столяра.

«Русский» подход к литературе состоит в том, что человек един и разделен быть не может; нельзя даже предположить, будто он, с одной стороны, гражданин, а с другой работает за плату, и это вещи совершенно разные. Делать добро, служить истине и творить красоту - прямой долг человека. Моцарт и Гайдн, я думаю, немало бы подивились, узнав, что, как художники несут на себе особую печать святости. Они всегда и везде прежде всего оставались музыкантами, пишущими на заказ и стремящимися сделать свои творения как можно мелодичней.

Докажи кто-нибудь, что Бальзак шпионил в пользу французского правительства, а Стендаль был замешан в биржевых махинациях, это известие, вероятно, опечалило бы их друзей, но вряд ли бросило бы тень на статус и дар самих художников. А вот среди русских авторов, будь они уличены в занятиях такого рода, вряд ли хоть один усомнился бы в том, что подобный поступок перечеркивает всю его писательскую деятельность.

Обязательства художника перед обществом (1996)

Американский исследователь Руфус Мэтьюсон блестяще сформулировал в чем отличие позиции радикалов от взглядов либералов: радикал считает, что писатель - производное от свойственной этому писателю идеологии, а либерал воспринимает идеологию как производное от темперамента и индивидуальности писателя. Мэтьюсон справедливо предполагает, что доктрина обязательств перед обществом сковывает художественную деятельность уже тем, что препятствует созданию противоречивых, амбивалентных произведений. Он цитирует Чехова, сказавшего примерно так: дело художника - не предлагать решение, а правильно поставить вопрос перед читателем.

Утверждения Белинского, что «теперь искусство - не господин, а раб» или что «чистое искусство в наше время невозможно» отнюдь не равносильны утверждению, что художник - а, следовательно, и его творчество - обязательно уходит корнями в конкретные социальные обстоятельства, а оторвавшись от них, непременно увянет или деградирует до голой развлекательности.

Мучительные споры, бушевавшие в душе Белинского, сильно повлияли на его современников. Белинского за границей не читали; но великие русские прозаики, сформировавшиеся именно при нем, и более поздние проповедники социальных преобразований со временем оказали воздействие на западную мысль. Тут имело место явление, которое я назвал «эффектом бумеранга»; если его не учесть, история западной культуры будет неполной.

Я хотел бы подчеркнуть, что ни Белинский, ни кто-либо из его друзей ни разу не поддались искушению той привычной для нас идеи, будто искусство, и в особенности литература, не может состояться как искусство, если оно не выполняет прямую социальную функцию - не становится оружием в борьбе прогрессивной части человечества. Как близко ни подходил бы порой Белинский к этой мысли, требуя, чтобы искусство забыло приличествующие ему задачи и обслуживало посторонние потребности, он никогда не путал искусство с нравоучением и тем более с пропагандой в любой форме. В этом смысле Чернышевский и Добролюбов, Плеханов и советские толкователи, взявшие у Белинского только то, что им было нужно, исказили его образ.

Толстой своих противников берется судить на основе серьезности описываемых ими проблем, нравственной искренности и художественных способностей.

Герцен и Бакунин о свободе личности (1955)

Из всех русских революционных писателей XIX столетия больше всего привлекают внимание Герцен и Бакунин. Они очень различны и по сути своих учений, и по темпераменту, но едины в одном: идеал свободы личности стоит в центре их идей и действий.

Герцен создал, практически в одиночку, традицию и «идеологию» систематической революционной агитации и, таким образом, стал основателем революционного движения в России. Вклад Бакунина в русскую литературу не столь велик, но по личному обаянию он не знал себе равных даже в тот героический век народных трибунов. От него идет традиция политической конспирации, которая сыграла важнейшую роль во всех крупных переворотах ХХ века.

Герцен неистово восстал против гегельянства. Он отверг его основания и подверг сомнению его выводы не только потому, что оно казалось ему неприемлемым с точки зрения этики, но и потому, что он считал его интеллектуально недостоверным и эстетически безвкусным. С его точки зрения, это была попытка подогнать природу под убогие представления немецких филистеров и педантов.

Подобно ранним либералам Западной Европы, Герцен восхищался независимостью, разнообразием и свободой игры индивидуального темперамента. Он желал максимально возможного расцвета личных качеств, ценил спонтанность, прямоту, оригинальность; а презирал конформизм, трусость, подчинение грубой силе и общественному мнению, ничем не оправданное насилие и трепетную послушность. Он ненавидел культ силы, слепое преклонение перед прошлым, перед институтами и мифами.

Так как абстрактные понятия - история, прогресс, благо народа, социальное равенство - оказались жертвенниками, обагренными невинной кровью, Герцен исследует их. Если у истории есть жестко определенное направление, некая рациональная структура и цель (возможно, благая), мы должны или смириться с ней, или погибнуть. Но какова эта цель? Герцен не может ее выделить; он не видит никакого смысла в истории.

Если история - это сказка, поведанная безумцем, то преступно оправдывать угнетение и жестокость, подчиняя тысячи людей весьма сомнительному авторитету во имя пустых абстракций - «требований» «истории» или «исторического предназначения», или «национальной безопасности», или «логики фактов». Абстракции, помимо их зловещих последствий, - это просто попытки не замечать фактов, которые не вписываются в заранее построенные схемы.

Все проходит, но, проходя, может вознаградить путника за его страдания. Гете поведал нам, что гарантий нет, надо довольствоваться настоящим; но нет, мы недовольны, мы отвергаем красоту и радость, потому что должны властвовать и над будущим. Так отвечает Герцен тем, кто, подобно социалистам и коммунистам, призывает к величайшим жертвам и страданиям ради цивилизации, или равенства, или справедливости, или гуманности если не в настоящем, так в будущем. Цель жизни - она сама, цель борьбы за свободу - свобода здесь и сейчас.

Герцен считает, что существующие партии достойны обличения не потому, что они не отвечают чаяниям большинства - оно, во всяком случае, предпочитает рабство свободе, а освобождение тех, кто внутренне так и остался рабами, всегда приводит к варварству и анархии.

Расхождение между Герценом и Бакуниным непреодолимо. Одни, подобно Герцену (или Миллю), ставят свободу личности в центр своего социального или политического учения, для них это святая святых, без нее лишается смысла вся остальная деятельность, наступательная или защитная; для других такая свобода - лишь побочный продукт социального переворота, единственной цели их деятельности.

Герцен замечал некоторую внутреннюю бесчеловечность Бакунина (о которой знали и Белинский, и Тургенев); понимал, что ненавидит рабство, угнетение, лицемерие, бедность, но в абстрактном смысле, без подлинного отвращения к конкретным случаям (истинно гегельянский подход!). Судьба отдельных людей мало его занимала, его принципы были слишком общими и слишком грандиозными: «Сначала разрушить, а там будет видно». Чего у Бакунина было в избытке, так это темперамента, остроты зрения, щедрости, отваги, революционного огня, природной силы духа. А права и свободы отдельных личностей почти не играли никакой роли в его апокалиптическом мировоззрении.

Позиция Герцена по этому вопросу очевидна, и она не изменялась на протяжении всей его жизни. Никакие отдаленные цели, никакие ссылки на высшие принципы или абстрактные понятия не могут оправдать подавление свободы, обман, насилие и тиранию. С подлинным ужасом и отвращением Герцен видел и обличал настойчивую и грубую бесчеловечность молодого поколения русских революционеров – бесстрашных, но жестоких, полных бешеного негодования, но враждебных цивилизации и свободе.

Бакунин посвятил всю свою жизнь борьбе за свободу. Он сражался за нее делом и словом. Больше, чем кто-либо другой в Европе, он отстаивал непрекращающийся бунт против всякой формы существующей власти, непрекращающийся протест во имя всех униженных и оскорбленных, независимо от нации и класса. Мысль Бакунина почти всегда проста, неглубока и очевидна; язык страстен, прям и неточен, он перетекает из одной банальности в другую. Из его работ, написанных на протяжении всей его жизни, нельзя извлечь никакой последовательной философской системы, ощущаются только живое воображение, неистовая поэзия и погоня за сильными ощущениями во что бы то ни стало.

Отцы и дети: Тургенев и затруднения либералов (1972)

По темпераменту Тургенев не был человеком, сосредоточенным на политике. Природа, человеческие отношения, оттенки чувства - вот что он понимал лучше всего и в жизни, и в искусстве. Сознательное использование искусства для чуждых ему целей - идеологических, дидактических или утилитарных, а особенно как оружие в классовой борьбе (именно этого требовали радикалы в 1860-х годах) - было ему отвратительно. То, что он писал, не так идейно и страстно, как у Достоевского после сибирской ссылки или у позднего Толстого. Более чувствительный и щепетильный, менее одержимый и нетерпимый, чем великие страдальцы-моралисты его времени, он не менее резко, чем они, реагировал на ужасы российского самодержавия.

Тургенев был по натуре осторожен, рассудителен, опасался любых крайностей, в критические минуты мог уклониться от действий. Общепринятый образ Тургенева как чистого художника, втянутого в политическую борьбу против своей воли, но остающегося полностью чуждым ей, раздираемого критиками справа и слева, обманчив. Его романы начиная с середины 1850-х годов глубоко проникнуты теми главными социальными и политическими вопросами, которые мучили тогда либералов. На его мировоззрение глубоко и постоянно влиял негодующий гуманизм Белинского.

Самый известный и самый интересный с политической точки зрения роман Тургенева – «Отцы и дети». Тургенев говорил, что герой романа Базаров в основном списан с одного русского доктора, которого он встретил в поезде. Но у Базарова есть и некоторые черты Белинского. Как и тот, он - сын бедного армейского доктора; у него есть присущая Белинскому грубость, прямота, нетерпимость, готовность взорваться в ответ на любое проявление лицемерия, напыщенности, консервативного (или двусмысленно либерального) ханжества.

Центральная тема романа - конфронтация старых и молодых, либералов и радикалов, традиционной цивилизации и нового грубого позитивизма, который не видит необходимости ни в чем, кроме того, что нужно разумному человеку.

Однажды кто-то сказал, что Базаров - первый большевик; хотя он даже не социалист, в этом есть доля истины. Он хочет радикальных перемен и не уклоняется от насилия. В конце концов Базаров, вопреки всем своим принципам, влюбляется в холодную, умную, знатную светскую красавицу, глубоко страдает и вскорости умирает от инфекции, которую он подхватил, вскрывая труп в деревенской больнице. Базаров пал, потому что его сломала судьба, а не потому, что ему не хватило ума или воли.

Катков в неподписанной рецензии в собственном журнале (где и появился роман) пишет: Базаров – не ученый. Базаров и его соратники-нигилисты просто проповедники; они осуждают фразы, риторику, напыщенный язык, чтобы заменить все это своей политической пропагандой; они предлагают не строгие научные факты, которые их не интересуют, которых они на самом деле и не знают, но лозунги, диатрибы, радикальный жаргон.

Тургенев страдал от глубинного ощущения, что он поставил себя в политически неверную позицию. Всю жизнь он хотел идти в ногу с прогрессивными людьми, с партией свободы и протеста, но не смог принять их жестокого презрения к искусству, цивилизованному поведению, всему, что для него было дорого в европейской культуре. Он ненавидел их догматизм, высокомерие, страсть к разрушению, ужасающее незнание жизни. Он уехал за границу, жил в Германии и Франции и возвращался в Россию только для мимолетных визитов.

Тургенев верил - это был его «старомодный» либерализм в «английском, династическом (он имел в виду конституционном] смысле» - что только образование, только постепенные методы, «промышленность, терпение, самопожертвование, без блеска, без шума, гомеопатические вливания науки и культуры» могут наладить человеческую жизнь.

Еж и лиса. Эссе о взглядах Толстого на историю (1953)

Среди фрагментов греческого поэта Архилоха есть строка, которая гласит: «Лис знает много секретов, а еж один, но самый главный». Если воспринимать эту фразу фигуративно, можно сделать явственным одно из глубочайших различий между людьми - между теми, кто все и вся соотносит с некой ключевой точкой зрения, с одной более или менее последовательной и ясно выраженной системой, исходя из которой воспринимает мир, мыслит и чувствует, с единым, универсальным, всеобъемлющим первопринципом, который, собственно, и придает смысл всему, что они говорят и делают, - и теми, кто способен одновременно заниматься многими предметами, зачастую не имеющими друг к другу никакого касательства, а то и вовсе противоположными.

Первый тип мыслящей и творческой личности - ежи, второй - лисы. Не настаивая на жесткой классификации и не слишком опасаясь впасть в противоречие, мы можем сказать, что в этом смысле Данте принадлежит к первой категории, Шекспир ко второй; Платон, Лукреций, Паскаль, Гегель, Достоевский, Ницше, Ибсен, Пруст - в какой-то степени ежи; а Геродот, Аристотель, Монтень, Эразм, Мольер, Гете, Пушкин, Бальзак и Джойс - лисы. Конечно, как и все элементарные классификации, данная дихотомия, если ее довести до логической точки, становится искусственной и в конце концов просто абсурдной.

Мысль о том, что всю русскую литературу можно означить двумя гигантскими фигурами - на одном полюсе Пушкин (лис), на другом Достоевский (ёж), - не так уж абсурдна. Сопоставление Гоголя, Тургенева, Чехова, Блока с Пушкиным и с Достоевским приводит к весьма плодотворным и ярким наблюдениям. Но значительно сложнее определиться с личностью Толстого. Трудность может состоять в том, что Толстой и сам в какой-то мере осознавал эту проблему и приложил максимум усилий к тому, чтобы сфальсифицировать ответ. Гипотеза, которую я хочу предложить, состоит в том, что по природе Толстой был лис, но искренне считал себя ежом. Но нигде конфликт между тем, что он из себя представлял, и тем, что о себе думал, не виден настолько отчетливо, как в его взглядах на историю, которым он посвятил многие из самых блестящих и самых парадоксальных страниц; подробнее см. (философское заключение, Война и мир, Лев Толстой).

Интерес к истории пробудился у Толстого достаточно рано. Возник он, кажется, не из интереса к прошлому, но из страстного желания добраться до первопричин, понять, как и в силу чего все складывается так, а не иначе, из недовольства теми общепринятыми объяснениями, которые в действительности ничего не объясняют и оставляют разум неудовлетворенным.

Представление о том, что историю можно (и должно) сделать научной дисциплиной, было общим местом в XIX веке, но таких, кто понимал «научный» как «естественно-научный», а затем задавался вопросом, как сделать историю наукой именно в этом смысле слова, было немного. Самым бескомпромиссным в этом отношении оказался Огюст Конт, который, вслед за своим учителем Сен-Симоном, пытался превратить историю в социологию. Быть может, серьезнее всех прочих мыслителей эту программу воспринял Карл Маркс и смело, хотя и не очень удачно, попытался открыть общие законы, управляющие ходом истории, основываясь на заманчивой по тем временам аналогии с биологией и анатомией, победно использованной Дарвином при создании эволюционных теорий.

Однако куда яснее Маркса и его последователей Толстой осознал фактическую неудачу предпринятой попытки, а затем окончательно решил исход дела, заметив, что осуществление данной мечты положило бы конец человеческой жизни в том виде, в котором мы до сих пор ее наблюдали: «Если допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом, - то уничтожится возможность жизни (т.е. спонтанной деятельности, включающей сознание свободы воли)».

Как не согласиться с Толстым, с точки зрения которого существующие исторические системы представляют «возможно, не более 0,001 процента элементов, действительно составляющих настоящую историю народов»? История в ее привычном виде обычно представляет «политические» - то есть публичные - события как наиболее важные, в то время как духовные - «внутренние» - события по большей части остаются в тени; но, скорее всего, именно они, «внутренние» события, составляют самый реальный, самый непосредственный пласт настоящей жизни. Из них, и только из них, в сущности, она состоит; следовательно, авторы привычных трактатов по истории несут пустопорожнюю чушь.

Толстой выходит на один из своих знаменитых парадоксов: чем выше полководцы или государственные деятели на пирамиде власти, тем дальше они от ее основания, состоящего из обычных людей, чьи жизни и есть действительная материя исторического процесса; и тем, соответственно, меньше воздействуют на историю слова и поступки подобных персон, несмотря на всю их власть.

Описывая Наполеона на поле Бородинской битвы Толстой изо всех сил доказывает, что нам представляются кардинально важными (и привлекают внимание историков) только те решения и приказы, которые случайно совпали с дальнейшим ходом событий; тогда как великое множество других, ничуть не менее обдуманных решений и приказов, которые в ходе сражения казались ответственным за них лицам столь же кардинальными и жизненно важными, забыты потому, что неблагоприятное для них течение событий помешало их выполнить, и они кажутся теперь не имеющими исторической значимости.

Центральный тезис Толстого состоит в том, что существует некий закон природы, которому подчиняется все сущее, не исключая и человека; но люди не могут без страха взглянуть в лицо этому неумолимому процессу и пытаются представить его как последовательность актов свободного выбора, чтобы возложить ответственность на тех, кого сами же и наделяют героическими доблестями или пороками и называют «великими людьми».

Мы никогда не откроем всех действующих в нашем мире причинно-следственных связей. Причин очень много, а сами они бесконечно маты; историки выбирают из них ничтожно малое число и приписывают все на свете действию этого произвольно выбранного крохотного набора. Потому Толстой и нападает на все виды оптимистического рационализма, на естественные науки, либеральные теории прогресса, немецких военных теоретиков, французскую социологию и самоуверенные проекты социального переустройства (см., например, Джеймс Скотт. . Почему и как проваливались проекты улучшения человеческой жизни).

Толстой (будучи лисом) воспринимал реальность во всей ее множественности, как собрание раздельных сущностей, которое он обозревал и в которое проницал с беспримерной остротой и ясностью видения, но верил он только в одно огромное, универсальное целое.

Толстой был уверен в том, что всякое знание можно обрести только через добросовестное наблюдение; что знание это всегда неадекватно, что простые люди нередко ближе к истине, чем люди образованные, но не потому, что они - вдохновенные проводники божественного озарения, а просто потому, что их взгляд на человека и природу не замутнен пустыми теориями (современный философ Карл Поппер, наоборот, считает, что основные знания человек получает из теорий, а не опыта, см. ).

Чем больше мы знаем, говорит Толстой, о данном человеческом деянии, тем более неизбежным, тем более детерминированным оно нам представляется. Почему? Потому что чем больше мы узнаем обо всех связанных с ним условиях и предпосылках, тем труднее нам представить себе такие обстоятельства, такое сочетание факторов, в котором эти условия и предпосылки не играли бы никакой роли. Мир - это система и структура. Полагая людей «свободными», мы приписываем им способность действовать в некоей точке прошлого иначе, нежели они действовали на самом деле; тогда мы должны просчитать последствия невоплотившихся возможностей и того, как изменился бы мир по сравнению с нынешним, наличным миром.

Толстой и просвещение (1961)

Толстому казалось, что положение народа нисколько не улучшится, покуда не только царских чиновников, но и «прогрессистов», как называл Толстой самодовольную и доктринерскую интеллигенцию, не «попросят с народной шеи», имея в виду под народом простой народ, включая детей.

К парламентской демократии, к правам женщин, ко всеобщему избирательному праву Толстой относился негативно. Он в полной мере разделял присущую славянофилам подозрительность к научным и теоретическим обобщениям. Подобно мыслителям Просвещения, он искал ключевые ценности не в истории, не в священной миссии наций, культур или церквей, но в личном человеческом опыте. Подобно им, он верил в вечные (а не развивающиеся исторически) истины и ценности. Толстой отвергал теологию, историю и преподавание мертвых языков - весь классический курс - как сумму фактов и правил, которых ни один здравомыслящий человек учить не станет.

Не удовлетворившись модными в то время в России образовательными доктринами, решил отправиться за границу, чтобы изучить западные методы и в теории, и на практике. Во Франции он обнаружил, что обучают там совершенно механически, методом зубрежки. Но подлинной родиной всяческих бессмысленных теорий была Германия. Разгневанный и возмущенный, он вернулся в свое российское имение и начал сам обучать деревенских детей.

Толстой всю свою жизнь отстаивал представление, которому, правда, не нашлось места в его собственных романах и набросках, о том, что люди гармоничней в детстве, чем в дальнейшей жизни под несчастливым знаком растлевающего душу образования; а также о том, что простой народ (крестьяне, казаки и так далее) «естественнее» и правильнее относится к этим ценностям, чем цивилизованные люди, и что он свободен и независим в том смысле, в каком цивилизованные несвободны.

Простой народ, доказывает Толстой в ранних педагогических работах, сам обеспечивает себя не только материально, но и духовно - народные песни, «Илиада», Библия выходят из самой народной толщи и потому понятны всем и везде, а «Silentium» Тютчева, или «Дон Жуан», или Девятая симфония - непонятны. Если идеал человека существует, его следует искать не в будущем, а в прошлом. Когда-то, как сказано в Библии и у Руссо, был Эдемский сад и в нем жили неразвращенные люди; потом пришли грехопадение, порча, страдание, неправда. Только слепой может верить, как верят либералы или социалисты, то есть сторонники прогресса, что золотой век все еще впереди, что история - это история совершенствования, что материальный прогресс в естественных науках и материальных навыках совпадает с нравственным продвижением. На самом деле все наоборот.

Именно отсюда проистекает знаменитый толстовский антииндивидуализм, в особенности мысль о том, что индивидуальная воля - источник заблуждений и искажений «естественных» человеческих наклонностей (любопытно сравнить с философией индивидуализма, см., например, ). Отсюда же и обратная сторона этой мысли - толстовское непротивление. Он верит в возможность интуитивно постичь, что все не просто неизбежно, но объективно, промыслительно идет ко благу, и этому надо подчиняться.

Русское народничество (1960)

«Народничество» - термин, означающий не какую-то конкретную политическую партию или связанное с ней учение, но широкое радикальное движение в России середины XIX века. Оно зародилось в эпоху великих социальных перемен и брожения умов, последовавшую за смертью царя Николая I и унизительным поражением в Крымской войне 1856-1857 годов, приобретало все большее влияние в течение двух последующих десятилетий и достигло своего пика с убийством царя Александра II, после чего быстро пришло в упадок. Вождями его были люди разного происхождения, взглядов и способностей; ни на каком из этапов оно не выходило за рамки разрозненных групп заговорщиков. Они разделяли демократические идеалы современных им европейских радикальных идеологов, а также верили в то, что борьба социально-экономических классов определяет все в политике. Теорию эту они исповедовали не в форме марксизма (который широко распространился в России не раньше 1870-х), а в той, которой учили Прудон и Герцен, до них же - Сен-Симон, Фурье и другие французские социалисты и радикалы, чьи труды, легально или нелегально, тонкой, но непрерывной струйкой десятилетиями вливались в Россию.

Под угнетенными массами подразумевали в основном крестьян, составлявших 90% населения страны. Народники смотрели на них как на мучеников, чьи страдания они призваны отомстить, исправив причиненное им зло; как на воплощение простых, незапятнанных добродетелей. Крестьяне эти (сильно идеализированные) должны составить естественный фундамент для будущего устройства российского общества.

Они верили в способность науки облегчить человеческую жизнь, не нарушая при этом «естественную» жизнь крестьянской деревни и не создавая огромного, нищего, безликого городского пролетариата.

Что делать, если крестьяне станут сопротивляться планам их революционного освобождения? Нужно ли обманывать массы или, хуже того, принуждать? Ткачев, Нечаев и Писарев доказывали, что образованные люди не могут слушаться безграмотных и невежественных; народ можно освободить, даже вопреки его неразумным желаниям, хитростью, любыми подходящими средствами, обманом и насилием, если надо. Такие представления и авторитаризм, который они влекли за собой, разделяло лишь меньшинство народников. Большинство же приводила в ужас открытая защита макиавеллиевской тактики; они считали, что любую цель, даже хорошую, обесценят чудовищные средства.

Самая крупная фигура в народническом движении - Николай Гаврилович Чернышевский. Он был человеком нерушимой цельности, огромного трудолюбия и редкой среди русских способности сосредоточиваться на конкретных деталях. Его глубокая, твердая, вечная ненависть к рабству, несправедливости и неразумию не выразилась в больших теоретических обобщениях, создании социологической или метафизической системы или насильственных действиях против властей. Она приняла форму неторопливого, спокойного, терпеливого собирания идей и фактов. Его попытки найти специфическое решение специфических проблем с точки зрения конкретных статистических данных, его постоянное обращение к фактам, его терпеливые усилия наметить достижимые, практические, непосредственные цели, а не те, к которым нет реального пути, его плоский, сухой, прозаический стиль, его монотонность и недостаток вдохновения были серьезнее и в конечном счете вдохновляли больше, чем благородные мечты романтических идеалистов 1840-х.

Чернышевский развивал простую форму исторического материализма, в соответствии с которой политические факторы определяются социальными, а не наоборот. Он считал, что либеральные и парламентаристские представления просто обходят главные вопросы - потребность крестьян и рабочих в пище, жилье и одежде; что же касается либеральной конституции, права голосовать и гарантий личной свободы - это мало что значит для голодных, полураздетых людей. Социальная революция должна идти первой; за ней последуют соответствующие политические реформы. Чернышевский считал, что историческое развитие России ни в каком отношении не уникально, а подчиняется тем же социальным и экономическим законам, что и все человеческое общество. Как марксисты, он верил, что такие законы можно открыть и установить; но, в отличие от марксистов, он был убежден, что, переняв западные технологии и воспитав людей железной воли и рационалистических взглядов, Россия может «проскочить» капиталистическую стадию развития, превратив крестьянские общины и свободные кооперации ремесленников в сельскохозяйственные и промышленные ассоциации производителей, которые станут зародышем нового, социалистического общества.

Франко Вентури приводит статистику народников: пропорция крестьян и помещиков составляла 341:1, земля, которой владели крестьяне и их хозяева, находилась в отношении 1:112, а их доходы – 2,5:97,5; пропорция городских рабочих к крестьянам была 1:100.

Самые глубокие эмоции и стремления Чернышевского вылились в роман «Что делать?» - гротескную социальную утопию, сыгравшую поистине эпохальную роль в русском сознании. Этот дидактический роман описывал «новых людей» свободного, морально чистого, кооперативного социалистического общества; его трогательная искренность и нравственный пыл покоряли воображение идеалистичных, кающихся молодых людей из буржуазных семей и снабжали их идеальной моделью, в лучах которой выросло и окрепло целое поколение революционеров, готовых к открытому неповиновению существующим условностям и законам, к величественно равнодушному приятию ссылки и смерти.

Молчание в русской культуре (1957)

Обостренное самосознание - одна из самых поразительных особенностей современной русской культуры. Никогда еще ни одно культурное сообщество не было столь всецело поглощено самим собой, мыслями о собственной природе и своем особом предназначении. Для Достоевского, Толстого, Тургенева, Чехова «русский вопрос» оставался ключевым в течение всей жизни. Начиная с 1880-х годов Россию наводнил мощный поток книг, статей, памфлетов, посвященных в большинстве своем решению дилеммы: суждено ли России жить по своим собственным законам (тогда опыт других стран практически ничему не может ее научить), или, напротив, все беды России проистекают от обособленности и беспечности, от пренебрежительного отношения к тем универсальным законам, которые управляют всяким обществом.

Частично российская самопоглощенность национальными проблемами связана с тем чувством унижения за собственную культуру, которое побуждало образованные слои русского общества болезненно и нетерпеливо искать своей собственной достойной роли, соотносимой, помимо всего прочего, с возраставшей политической мощью России. Ситуация обострялась тем, что европейский мир склонен был свысока смотреть на русских, побуждая их и самим смотреть на себя свысока. Каковы бы ни были, однако, истоки этих умонастроений, подспудно они определялись уверенностью, что все проблемы взаимосвязаны и что должна существовать некая единая мировоззренческая система, в терминах которой эти проблемы можно описать и решить.

Русским людям самых разных убеждений западная философия представлялась искусственной, распадающейся на части и не выдерживающей критики в сравнении с глубиной того всеобъемлющего взгляда, согласно которому индивидуальная и социальная сферы жизни мыслились неотделимыми друг от друга и все составные части личности рассматривались в единстве - как элементы, находящиеся в постоянном взаимодействии. При оценке художника казалось невозможным отделить его творческую ипостась от гражданской. Научная честность математика автоматически ставилась под сомнение, если он изменял жене. Последовательное разграничение общественной и частной жизни не допускалось.

Сама идея самоценности человека или какой-то сферы его жизни казалась не чем иным, как попыткой ограничить, сузить, скрыть, изгнать истину, уклонившись от всемирного закона, потакая слабостям и порокам. Вера в существование одной-единственной истинной цели, служению которой нужно подчинить всю свою жизнь, одного-единственного метода, позволяющего эту цель обнаружить, и лишь избранного круга людей, способных открыть и объяснить истину, - это древнее и хорошо известное убеждение может принимать разные формы. Но и в самом идеальном варианте оно, в сущности, тоталитарно. Даже его либеральные версии, допускающие некоторые сомнения относительно природы истины, метода ее обнаружения, статуса ее жрецов, не отменяют однажды установленной обязанности всех и каждого этой истине подчиняться. Плюрализм и независимость не признаются ценностями. Неудивительно, что семена марксистской идеологии, проникшей в Россию в 1870–1880-е годы, пали здесь на почти идеальную почву.

Опираясь на «научно обоснованную» модель истории, марксизм претендовал на открытие истинной цели жизни. Проповедуемые им нравственные и политические ценности преподносились как объективные. Неотъемлемой частью этой утопии стало умение игнорировать уже очевидную к началу ХХ века неспособность марксизма объяснить и предсказать социальные и экономические изменения.

То, что стало с Россией при Сталине, по-видимому, объясняется его личными качествами. Полуграмотный представитель угнетенного национального меньшинства, познавший чувство унижения, исполненный ненависти ко всем, кто был умнее его, Сталин особенно ненавидел тех товарищей по партии, которые были наделены ораторским даром и любили теоретические дискуссии. Их искушенность в диалектике всегда - и до, и после революции - вызывала у него чувство неполноценности. Троцкий был лишь самым высокомерным и блестящим представителем этого человеческого типа. Отношение Сталина к миру идей, к интеллектуалам и к интеллектуальной свободе представляло собой смесь страха, циничного пренебрежения и садистского юмора.

Генералиссимус Сталин и искусство властвовать (1952)

Существуют две опасности, угрожающие любому режиму, установленному в результате революции. Первая опасность состоит в том, что процесс может зайти слишком далеко, то есть что революционеры в пылу борьбы уничтожат слишком многое, и в особенности тех индивидуумов, от таланта которых в конечном счете зависит успех самой революции и удержание ее достижений. Вторая опасность - прямо противоположного свойства и часто является прямым следствием первой. Когда исчерпан изначальный революционный импульс, энтузиазм ослабевает, сил становится меньше, мотивы становятся менее сильными и менее чистыми, появляется отвращение к героизму, мученичеству, уничтожению жизни и собственности, старые привычки возвращаются на свои места, и то, что начиналось как смелый и блестящий эксперимент, разваливается на части и погибает под грузом коррупции и междоусобных дрязг.

Стало быть, избежать этих противоположных опасностей - то есть проплыть между Сциллой самоуничтожающего якобинского фанатизма и Харибдой постреволюционной апатии и цинизма - главная задача любого революционного лидера. Сталин использовал для этого оригинальное средство – искусственную диалектику. В 1941 году, когда судьба советской системы висела на волоске, была дана полная свобода развитию патриотических чувств. Власти как бы открыли предохранительный клапан, через который вырвались наружу подавляемые в течение двух предыдущих десятилетий чаяния. Лидеры партии ясно понимали, что этот национальный подъем есть наиболее сильный и, более того, единственный психологический фактор, способный стимулировать сопротивление врагу.

Но потом русские солдаты, вернувшиеся с победой из других стран и наполненные добрыми чувствами по отношению к иностранным обычаям и свободам (как это часто случалось после европейских кампаний), снова стали давать власти поводы для беспокойства, ведь, в конце концов, восстание декабристов в 1825 году произошло при сходных обстоятельствах. И в конце 1945 года раздался призыв к порядку. Политика поощрения национализма была внезапно отставлена. Всем напомнили об их марксистском долге. Создание местной истории было объявлено вне закона. Над страной снова простерла совиные крыла ортодоксальная марксистская идеология. Партии было приказано обличить и изгнать из своих рядов оппортунистов и прочую сволочь, которая прокралась в нее в смутное время войны. Охота на ведьм началась заново (хотя и не в ужасающих масштабах 1937–1938 годов).

Литература и искусство в России при Сталине (1945)

По ряду причин Россия всю свою историю жила достаточно изолированно от остального мира и никогда по-настоящему не входила в западную традицию; и ее литература во все времена свидетельствовала о своеобразной двойственности отношения к непростой связи между нею самою и Западом – то о страстном неудовлетворенном стремлении войти в европейскую жизнь, стать ее частью, то об обиженном («скифском») презрении к западным ценностям. Октябрьская революция еще больше изолировала Россию. Думаю, было бы удобно и не слишком ошибочно разделить недавнее прошлое на три основных этапа - а) 1900-1928; б) 1928-1937; в) 1937 – до настоящего времени; деление искусственное и приблизительное, хотя легко показать, что оно существует.

Новая ортодоксия, окончательно утвердившаяся после падения Троцкого в 1928 году, решительно положила конец инкубационному периоду, в течение которого лучшие советские поэты, романисты и драматурги, да и композиторы и кинорежиссеры, создали свои самые оригинальные, памятные всем произведения. До 1928 года мысль была в бурлении, все было неподдельно оживлено духом бунтарства, вызова западному искусству. Глашатаем и главной вдохновляющей силой этого нового якобинства был поэт Маяковский, который со своими сторонниками создал знаменитый ЛЕФ (левый фронт искусства). Это была эпоха Пастернака, Ахматовой (до 1923 года, когда она умолкла), Сельвинского, Асеева, Багрицкого, Мандельштама; таких писателей, как Алексей Толстой (вернувшийся в 20-е годы из Парижа), Пришвин, Катаев, Зощенко, Пильняк, Бабель, Ильф и Петров; драматурга Булгакова.

В 1937 году большевистский режим ужесточил старые методы, установив несколько этапов контроля; первым был Союз писателей, затем - назначаемый государством комиссар и, наконец, Центральный комитет Коммунистической партии. Литературный «курс» утверждала партия: сначала был введен пресловутый Пролеткульт, с его требованием советской тематики и коллективной работы пролетарских писателей; затем - поклонение советским или досоветским героям.

Горький умер в 1936 году. Пока он был жив, его огромное личное влияние и авторитет до определенной степени защищали кого-то из крупных и интересных писателей от чрезмерного давления и травли со стороны режима; он сознательно играл роль «совести русского народа» и продолжал традицию Луначарского (а также Троцкого), защищая подающих надежды людей искусства от мертвящей руки официальной бюрократии. Началась охота на ведьм; разоблачения ереси, как правой, так и левой, следовали одно за другим; последствия для побежденных еретиков были ужасающими.

В 1937 г. произошел великий разгром, который для каждого советского писателя и художника стал чем-то вроде Варфоломеевской ночи. Правительство, очевидно не чувствуя себя слишком устойчивым, нанесло удар по всем предположительно «сомнительным» элементам, а кроме того и по бессчетному количеству невинных и лояльных людей, с жестокостью и основательностью. Великие чистки и судебные процессы 1937 и 1938 годов изменили литературную и художественную арену до полной неузнаваемости. Тогда, особенно за время ежовского террора, было сослано или уничтожено столько писателей и художников, что русскую литературу и мысль в 1939 году можно сравнить с местностью, по которой прошла война (Ежовский террор, наиболее неистовая фаза чисток, указывает на произвольные репрессии, организованные Николаем Ивановичем Ежовым, главой НКВД в 1936–1938 годах).

Со смертью Горького интеллектуалы лишились своего единственного сильного защитника; оборвалась последняя связь с прежней традицией относительной свободы революционного искусства. Самые известные из уцелевших писателей этого периода сегодня сидят смирно, в постоянном волнении из-за страха совершить какой-нибудь роковой грех против линии партии, которая никак не была ясной ни в критические годы перед войной, ни после нее.

Бывает, что обозреватели, рецензируя книгу, спектакль или другое «явление культуры», допускают ошибку, то есть отклоняются от генеральной линии партии; тогда исправление состоит не просто в том, что данному конкретному критику разъясняют, какие выводы можно сделать из его ошибочных суждений; выходит что-то вроде «контрстатьи», указывающей на его ошибки и разъясняющей официальную «линию» относительно критикуемого произведения. В некоторых случаях принимаются и более сильные меры. Последним главой Союза был старомодный и не особенно деятельный поэт Николай Тихонов. Он был устранен за то, что допускал издание так называемой «чистой» литературы; его сменил политически ревностный Фадеев.

Встречи с русскими писателями в 1945 и 1956 (1980)

Летом 1945 года я был временным сотрудником британского посольства в Вашингтоне. В один прекрасный день мне сообщили, что на несколько месяцев меня переводят в распоряжение нашего посольства в Москве.

Жесткая цензура, которая, наряду с массой всего остального, запрещала порнографию, макулатуру и низкопробные детективы того пошиба, что заполняют вокзальные прилавки на Западе, способствовала тому, что восприятие советских читателей и зрителей стало чище, непосредственнее и наивнее, чем наше.

Чуковский был выдающимся, очень известным писателем, составившим себе имя еще до революции. Он был левым и приветствовал революцию. Как все сколько-нибудь независимо мыслящие интеллигенты, он вынес свою долю гонений со стороны советской власти. Существует целый ряд способов не сойти с ума в условиях деспотизма. Он достиг этого своего рода ироническим отстранением от общественной жизни, осторожным поведением и незаурядным стоицизмом. Решение ограничить себя относительно тихой заводью русской и английской литературы XIX века, детскими стихами и переводами, быть может, спасло его и его родных от страшной судьбы, постигнувшей некоторых самых близких его друзей.

Пастернак любил все русское и был готов простить своей стране все ее недостатки - все, за исключением варварства сталинского периода. Но даже это казалось ему в 1945 году тьмой, предвещавшей наступление рассвета; и он изо всей силы напрягал свой взор, стремясь различить его лучи. Эта надежда нашла свое выражение в последних главах «Доктора Живаго».

После первой встречи в 1945 г. я не видел Пастернака 11 лет. В 1956 году его отчуждение от политического режима, господствовавшего в его стране, было полным и бескомпромиссным. Он не мог без содрогания говорить о режиме или его представителях. К тому времени его друг Ольга Ивинская, по его словам, уже подверглась аресту, допросам, издевательствам и мучениям. Целых пять лет она уже провела в лагере. Министр государственной безопасности Абакумов сказал ей во время допроса: «А твой Борис, наверное, презирает и ненавидит нас?» - «Они были правы, - сказал мне Пастернак. - Она и не отрицала этого».

Ахматова жила в ужасное время и вела себя, по словам Надежды Мандельштам, героически. Все имеющиеся свидетельства говорят об этом. Ни публично, ни частным образом - передо мною, например, - она ни разу не высказалась против советского режима; однако вся ее жизнь может служить примером того, что Герцен сказал однажды почти обо всей русской литературе, - одним непрерывным обвинительным актом против русской действительности. Насколько мне известно, повсеместный культ ее памяти как поэта и как человека, которого не смогли сломить никакие испытания, не знает себе равных в Советском Союзе сегодня. Ее жизнь стала легендой. Ее несгибаемое пассивное сопротивление тому, что она считала недостойным себя и страны (как в свое время предсказал Белинский по поводу Герцена), определило ее место не только в истории русской литературы, но и в русской истории нашего века.

Нынешние условия в Советском Союзе чрезвычайно напоминают те, что существуют в организациях с четко определенной структурой ответственности - в армиях, в школах с суровой дисциплиной и тому подобных жестких иерархических системах, где разница между теми, кто правит, и теми, кто подчиняется, кардинальна. По существу, пропасть между правителями и подчиненными - единственное глубокое разделение, которое можно заметить в советском обществе, и, едва начав разговор с советским гражданином, нетрудно понять, к какой из этих двух групп он принадлежит.

В молодежи скорее поощряется интерес к научным и техническим знаниям, чем к гуманитарным, и чем ближе к политике, тем слабее образование. Хуже всего поставлено оно у экономистов, историков современности, философов и юристов.

Ситуация в философии особенно безрадостна. Диалектический материализм обычно читают по учебнику, не изменившемуся за последние двадцать лет, с тех самых пор, как философские дискуссии вообще запретили, включая диспуты внутри собственно диалектического материализма. С тех пор преподавание его превратилось в механическое повторение текстов, значение которых постепенно полностью улетучилось, ибо они, как святыня, не подлежат ни обсуждению, ни, тем более, какому-либо применению - помимо ритуально-обрядового - к другим дисциплинам, скажем к экономике или к истории. И специалисты по этой официальной метафизике, и их слушатели, кажется, одинаково сознают ее полную никчемность.

Что касается правителей, это другое дело. По природе своей жестокие и честолюбивые, они, по-видимому, считают, что коммунистический жаргон и определенный минимум коммунистической доктрины - единственный цемент, который способен скрепить составные части Советского Союза, а слишком большие перемены подвергли бы опасности стабильность системы и сделали бы чрезвычайно ненадежной их собственную позицию.

В скобках указа год первой публикации статьи на английском языке.

Сначала российские мыслители заимствовали западные идеи, развивали их, а затем эти идеи оказали обратное влияние на Запад.

По-видимому, США не поняли этого до сих пор. Пытаясь импортировать демократию, они посеяли хаос в Афганистане, Ливии, Ираке…

Настроение тогда, - это было 6 лет назад, - царило жгуче-ликующее: гром победы, раздавайся! - и казалось, что все цивилизованное человечество торжествует по поводу завершения "холодной войны". И вот в этом хоре вдруг диссонансом прозвучал бас английского философа, историка, искусствоведа Исайи Берлина:

"Конец "холодной войны" не обещает покоя населению земного шара, ибо станет началом новых, увы, не холодных, а горячих и кровавых битв. Это будут битвы не классовые, а национальные. Конфликт нашего времени - национализм.

Как же так? - всполошился интервьюер. - Разве не была гидра национализма в самой ее худшей форме - нацизма - раздавлена в ходе Второй мировой войны?

Нет, не была, - ответил Берлин. - И национализм, и расизм никогда не умирали. Их загоняли вглубь, где они, затаившись, тлели. А сегодня они поперли вверх, превращаясь в самые сильные и мощные движения".

Исайя Берлин предупреждал, что мир стоит на пороге тяжелых национальных конфликтов, "которые разыграются как на развалинах СССР, так и в странах Восточной Европы. От них не защищены любые страны, с самыми разными социальными системами. Сталин держал эти эмоции в железном кулаке и манипулировал ими по мере надобности для достижения своих целей. И как только кулак ослаб, национализм воспрял еще более могучим и устрашающим, чем когда-либо. В грядущем веке пойдут не брат на брата, а сосед на соседа".

Философ оказался прав.

И НАЗВАЛИ ЕГО "СЭР"

Исайя Берлин родился в 1909 году в Риге в очень богатой и респектабельной еврейской семье. Его отец торговал лесом, и на семью не распространялся закон о черте оседлости. В 1920 году родителям удалось вырваться из Советской России и перебраться в Англию. Исайю отдали в престижную школу, по окончании которой он стал студентом Оксфордского университета.

Получив диплом, он остался в Оксфорде, где читал курс лекций по истории философии и политической мысли. Уже тогда Берлин поражал своей глубокой эрудицией и удивительной способностью мгновенно схватывать суть любой сложной проблемы или любого сложного труда. "Даже не открывая обложку книги", - как шутили его друзья. Но при этом он не был ни книжным червем, ни затворником. Он был веселым человеком, искрометно остроумным, блистательным собеседником, отчаянным путешественником, да еще и театралом, меломаном, спортсменом, любящим людей. И, конечно, женщин и просто то, что называется "светской жизнью".

Грянула Вторая мировая война, и Исайя Берлин сменил кафедру профессора на дипломатическую службу. Сначала он работает в США, а в 1945 году, поскольку русский язык был для него родным, едет в Москву на работу в посольство Великобритании. Обязанностью его было читать советскую прессу и вычитывать, как говорится, между строк все то, что так старательно скрывал пропагандистский треск. Работа Исайи Берлина в Москве была высоко оценена в Лондоне. Он был награжден орденом Империи - высшей наградой Великобритании, а позднее, в 1957 году, был возведен в рыцари. Ему было присвоено звание "сэр". Все последующие годы он был профессором Оксфордского университета.

РАЗОБЛАЧЕНИЕ МАРКСА

Свою первую книгу "Карл Маркс: его жизнь и окружение" Исайя Берлин опубликовал в 1939 году. Критик лондонской Times писал тогда: "Автор, воссоздавая портрет Маркса, стремился к полноте и объективности, хотя нигде не скрыл своего неприятия исторической, философской и политической доктрины марксизма".

Книга Берлина снимала мишуру с привлекательного "интеллектуального костюма", в который рядились многие представители западной интеллигенции в 30-е годы. Исайя Берлин был одним из тех, кто, как Фридрих Хайек, Лорд Эктон, Карл Поппер, вопреки царившему розовому энтузиазму осознал сущность марксизма и его советской модели.

Часть работ Берлина связана с историей философской и политической мысли в России XIX века. Один том из собрания его сочинений "Русские мыслители" состоит из эссе, посвященных Белинскому, Герцену, Тургеневу, Чернышевскому, Льву Толстому, Достоевскому.

Но Берлин не только историк и философ, он еще и талантливый писатель. В его книге "Личные впечатления" собраны очерки, зарисовки, портреты тех, с кем он встречался на своем жизненном пути. Талант рассказчика выводит из небытия фигуры Черчилля, Франклина Рузвельта, Альберта Эйнштейна, идеолога сионизма Хаима Вейцмана, писателя Хаксли, историка Намиера, юриста Франкфуртера - "благородную компанию ученых, мыслителей, государственных деятелей, представленных нам в стиле легком, изящном, свободном. Серьезный анализ прихотливо перебивается шуткой, анекдотом или признанием в любви".

"Думаю, что по натуре своей я - "героепоклонник", - говорил сэр Исайя Берлин. - Я верю, что каждый благородный, честный, хороший человек несет с собой в наш мир "очистительный эффект". Благодаря таким людям жизнь становится чище, а другие люди - лучше".

В 1945 году, впервые после того, как 10-летним мальчиком он был увезен из России, Исайя Берлин приехал в СССР. В отличие от, увы, многих западных интеллигентов, наезжающих (особенно в то время) в Советский Союз, чтобы восхититься и распространить по всему миру свой восторг, он не поддался ни обману, ни самообману, а сумел сохранить трезвость мысли и взгляда, чтобы увидеть жесткую и горькую правду жизни советских людей, ощутить и понять безнадежность и обреченность таланта в условиях коммунистической системы вообще и диктатуры великого вождя в частности.

РОМАН С АННОЙ

"Судьба подарила мне редкостную для западного человека возможность встретиться с несколькими русскими писателями, двое из которых - Пастернак и Ахматова - бесспорные гении", - писал сэр Исайя.

Прекрасные страницы посвящены Борису Пастернаку, поездке к нему на дачу, разговору, в котором Борис Леонидович впервые упомянул о том, что работает над романом "Доктор Живаго". С юмором, но в то же время и с глубокой грустью рассказывает автор об официальной встрече с советскими писателями, устроенной для него, наивно возжелавшего поговорить с "инженерами человеческих душ" по душам. На этой встрече ни один из литераторов не произнес ни единого нормального слова. И не догадывался тогда еще сохранивший крупицы наивности Берлин, что в комнате, где он встретился с писателями, были упрятаны подслушивающие устройства!

Сэр Исайя пишет, что встречи с Анной Ахматовой "добили" его, окончательно утвердив в понимании, что же такое "коммунизм в действии".

В книге "Записки об Анне Ахматовой" Л.К.Чуковская вспоминает рассказы поэтессы о приезде "таинственного англичанина". Анна Андреевна убеждена, что злополучное постановление ЦК об Ахматовой и Зощенко - это месть властей за ее дружбу с Исайей Берлиным. Мстительности властей приписывала она и второй арест ее сына - Льва Николаевича Гумилева.

Что бы там ни было потом, но приход Исайи Берлина воспринимался Ахматовой как "луч света", как всплеск живительной влаги, оросившей ее жизнь. Ему - нежданному пришельцу - посвятила она свои сборники Cinque и "Шиповник цветет".

Философ и мудрец, он не дожил до своего 90-летия два года, а мечтал шагнуть в XXI век, ибо "наш век наихудший из всех, пережитых Европой".

Историк и писатель, человек Исайя Берлин имел право на пессимизм...

Исайа Берлин - последняя любовь Анны Ахматовой -

Ахматовой было 56 лет.Берлину 36 лет
Ахматова посветила ему 20 стихотворений,
поэму "Без героя",циклы “Cinque”, “Шиповник цветет”

1.
Как у облака на краю,
Вспоминаю я речь твою,
А тебе от речи моей
Стали ночи светлее дней.
Так отторгнутые от земли,
Высоко мы, как звезды, шли.
Ни отчаянья, ни стыда
Ни теперь, ни потом, ни тогда.
Но живого и наяву,
Слышишь ты, как тебя зову.
И ту дверь, что ты приоткрыл,
Мне захлопнуть не хватит сил.

2
Истлевают звуки в эфире,
И заря притворилась тьмой.
В навсегда онемевшем мире
Два лишь голоса: твой и мой.
И под ветер незримых Ладог,
Сквозь почти колокольный звон,
В легкий блеск перекрестных радуг
Разговор ночной превращен.

Я не любила с давних дней,
Чтобы меня жалели,
А с каплей жалости твоей
Иду, как с солнцем в теле.
Вот отчего вокруг заря.
Иду я, чудеса творя,
Вот отчего!

Знаешь сам, что я не стану славить
Нашей встречи горчайший день.
Что тебе на память оставить,
Тень мою? На что тебе тень?
Посвященье сожженной драмы,
От которой и пепла нет,
Или вышедший вдруг из рамы
Новогодний страшный портрет?
Или слышимый еле-еле
Звон березовых угольков,
Или то, что мне не успели
Досказать про чужую любовь?

Не дышали мы сонными маками,
И своей мы не знаем вины.
Под какими же звездными знаками
Мы на горе себе рождены?
И какое кромешное варево
Поднесла нам январская тьма?
И какое незримое зарево
Нас до света сводило с ума?

6.
Полно мне леденеть от страха,
Лучше кликну Чакону Баха,
А за ней войдет человек...
Он не станет мне милым мужем,
Но мы с ним такое заслужим,
Что смутится Двадцатый Век.
Я его приняла случайно
За того, кто дарован тайной,
С кем горчайшее суждено,
Он ко мне во дворец Фонтанный
Опоздает ночью туманной
Новогоднее пить вино…
Но не первую ветвь сирени,
Не кольцо, не сладость молений -
Он погибель мне принесет

Трилистник московский
Почти в альбом


Подумаешь: она грозы желала...



Когда я город навсегда покину

Свою меж нас еще оставив тень.

Без названия



И где, наверное, прочтете вы

Немного удивленные глаза...
«Что? Что? Уже? Не может быть!» - «Конечно!..»
И святочного неба бирюза,
И все кругом блаженно и безгрешно...



За подвиг наш.

И не было в небе yзopней крестов,
Воздушней цепочек, длиннее мостов...


За то, что нам видеть друг друга нельзя,

За все, что мне снится еще и теперь,
Хоть прочно туда заколочена дверь.

Полночные стих

Только зеркало зеркалу снится,
Тишина тишину сторожит…
Решка

Вместо посвящения -

По волнам блуждаю и прячусь в лесу,
Мерещусь на чистой эмали,
Разлуку, наверно, неплохо снесу,
Но встречу с тобою - едва ли.

1.Предвесення элегия -

Меж сосен метель присмирела,
Но, пьяная и без вина,
Там, словно Офелия, пела
Всю ночь сама тишина.
А тот, кто мне только казался,
Был с той обручен тишиной,
Простившись, он щедро остался,
Он насмерть остался со мной.

2.Первое предупреждение -

Какое нам в сущности дело,
Что все превращается в прах,
Над сколькими безднами пела
И в скольких жила зеркалах.
Пускай я не сон, не отрада
И меньше всего благодать,
Но, может быть, чаще, чем надо,
Придется тебе вспоминать -
И гул затихающих строчек,
И глаз, что скрывает на дне
Тот ржавый колючий веночек
В тревожной своей тишине.

3.В Зазеркалье -

Красотка очень молода,
Но не из нашего столетья,
Вдвоем нам не бывать - та, третья,
Нас не оставит никогда.
Ты подвигаешь кресло ей,
Я щедро с ней делюсь цветами…
Что делаем - не заем сами,
Но с каждым мигом нам страшней.
Как вышедшие из тюрьмы,
Мы что-то знаем друг о друге
Ужасное. Мы в адском круге,
А может, это и не мы.

4.Тринадцать строчек -

И наконец ты слово произнес
Не так, как те… что на одно колено -
А так, как тот, кто вырвался из плена
И видит сень священную берез
Сквозь радугу невольных слез.
И вкруг тебя запела тишина,
И чистым солнцем сумрак озарился,
И мир на миг один преобразился,
И странно изменился вкус вина.
И даже я, кому убийцей быть
Божественного слова предстояло,
Почти благоговейно замолчала,
Чтоб жизнь благословенную продлить.

В которую-то из сонат
Тебя я спрячу осторожно.
О! как ты позовешь тревожно,
Непоправимо виноват
В том, что приблизился ко мне
Хотя бы на одно мгновенье…
Твоя мечта - исчезновенье,
Где смерть лишь жертва тишине.

6.Ночное посещение -

Все ушли, и никто не вернулся.

Не на листопадовом асфальте
Будешь долго ждать.
Мы с тобой в Адажио Вивальди
Встретимся опять.
Снова свечи станут тускло-желты
И закляты сном,
Но смычок не спросит, как вошел ты
В мой полночный дом.
Протекут в немом смертельном стоне
Эти полчаса,
Прочитаешь на моей ладони
Те же чудеса.
И тогда тебя твоя тревога,
Ставшая судьбой,
Уведет от моего порога
В ледяной прибой.

7.И последнее -

Была над нами, как звезда над морем,
Ища лучом девятый смертный вал,
Ты называл ее бедой и горем,
А радостью ни разу не назвал.

Днем перед нами ласточкой кружила,
Улыбкой расцветала на губах,
А ночью ледяной рукой душила
Обоих разом. В разных городах.

И никаким не внемля славословьям,
Перезабыв все прежние грехи,
К бессоннейшим припавши изголовьям,
Бормочет окаянные стихи.

Вместо послесловия -

А там, где сочиняют сны,
Обоим - разных не хватило,
Мы видели один, но сила
Была в нем как приход весны.

Трилистник московский

1.Почти в альбом -

Услышишь гром и вспомнишь обо мне,
Подумаешь: она грозы желала…
Полоска неба будет твердо-алой,
А сердце будет как тогда - в огне.
Случится это в тот московский день,
Когда я город навсегда покину
И устремлюсь к желанному притину,
Свою меж вас еще оставив тень.

2.Без названия -

Среди морозной праздничной Москвы,
Где протекает наше расставанье
И где, наверное, прочтете вы
Прощальных песен первое изданье -
Немного удивленные глаза:
"Что? Что? Уже?.. Не может быть!" -
Конечно!.."
И святочного неба бирюза,
И все кругом блаженно и безгрешно…

Нет, так не расставался никогда
Никто ни с кем, и это нам награда
За подвиг наш.

3.Еще тост -

За веру твою! И за верность мою!
За то, что с тобою мы в этом краю!
Пускай навсегда заколдованы мы,
Но не было в мире прекрасней зимы,
И не было в небе узорней крестов,
Воздушней цепочек, длиннее мостов…
За то, что все плыло, беззвучно скользя.
За то, что нам видеть друг друга нельзя.

фото из интернета