Воспоминание участника вов который находился в плену. Немецкий плен

Республика Коми, г. Сыктывкар, 11-й класс,
научный руководитель Б. Р. Колегов

Памяти солдат Великой Отечественной,
для кого фраза Сталина «У нас нет пленных -
у нас есть только предатели» оказалась роковой.

Я не ставила никакой цели, готовя эту работу. Цель, как и сама работа, возникла случайно. Умер мой дедушка Александр Александрович Калимов. Судьба всю жизнь испытывала его на прочность. Но он не поддавался ей, работал. Стал не последним человеком в городе и республике.

Родился мой дедушка в селе Тыдор Усть-Вымского района в 1920 году. В семье он был тринадцатым ребенком. Его жизнь представлялась мне до обыденности простой. Обычный сельский паренек 30-х годов: учеба, работа, служба в армии, во время войны - участие в боях, после войны - работа, пенсия и смерть. Дедушкин архив был случайно обнаружен моими родителями уже после его смерти и перевезен к нам. Среди бумаг деда папа нашел коробку из-под конфет. Он открыл ее и в свертке, в старой шали обнаружил рукописные воспоминания дедушки, датированные 1946 годом. Они рассказывали о тех событиях, которые дедушке пришлось пережить с 1941-го по 1945 год. Рукопись представляет собой самодельно сшитую книгу-альбом большого формата в 90 рукописных листов. Она обшита беленым холстом с чернильной надписью на форзаце «А. Калимов».

Я долго колебалась, участвовать или не участвовать в конкурсе. Колебалась до тех пор, пока не решилась прочитать воспоминания дедушки. Прочитав их, я поняла, что дед свои записки посвятил нашему поколению и поэтому я просто обязана участвовать в конкурсе. Читая дневник моего дедушки, я проследила его путь.

ЛЕТО 1941 ГОДА

Дедушка попал на службу в Красную Армию в 1939 году в пограничные войска НКВД , которые были расположены на территории Эстонии. До 1940 года он охранял «временные приграничные рубежи с соседними государствами». После «вхождения» Эстонии в СССР он начал охранять границу СССР .

Именно здесь 22 июня 1941 года на 21-м году жизни младшего сержанта пограничных войск НКВД Александра Калимова застала Великая Отечественная война. Все идеи-лозунги, на которых он был воспитан («Война малой кровью», «Война на чужой территории», «Все советские люди как один встанут на защиту своего отечества»), были опровергнуты в первые же дни войны.

Уже тогда дедушка понял ошибочность этих лозунгов. «Абсолютное большинство эстонцев стало на защиту своей Родины на стороне немецких оккупантов». Эстонцы стали уходить в леса и формировать там отряды местного национального ополчения. «Они скрывались от мобилизации в лесах и при отходе Красной Армии стреляли в спину солдатам… Они называли себя кайцелитами»Кайцелит (Кайтселийт) - национально-патриотическая военизированная организация в Эстонии, основана в 1918 году, существовала до 1940-го. Фактически - ополчение. (Примеч. ред. ). Лишь малая часть эстонцев (из малоземельных крестьян и некоторого слоя рабочих) «организовались в истребительные батальоны и храбро дрались рядом с частями Красной Армии против фашистской армады».

После первых кровопролитных дней войны пограничные части НКВД , в которых служил мой дедушка, были разгромлены. Одни оборонялись до последнего, другие отступали, огрызаясь огнем и теряя раненых.

В одном из таких боевых столкновений побывал и мой дедушка. Оно произошло между отступающими пограничными частями НКВД (из города Хаапсалу) и немецким десантом, высаженным у города Пярну в районе деревни Керблы. Для удержания деревни Керблы был сформирован сводный отряд НКВД . В него вошел и мой дедушка. Именно в районе этой деревни и произошло его первое боевое крещение.

Наступление фашистов было таким стремительным, что провалилась не только операция по захвату (возвращению) Пярну, но и отступление. Все дороги уже были заняты немецкими войсками - танками, пехотой, мотоциклистами.

Здесь дедушка упоминает о своих ощущениях в бою и подробно описывает, как он сам лично убивает живых людей. Мой дедушка ощутил себя «зверем на зверей в эту минуту». Мне эта жестокость непонятна. Но для него в середине августа 1941 года война стала просто работой.

«Мы оказались отрезанными от своей части. Начали отступать. По пути бросили пулемет, так как с ним невозможно было пробираться и патронов к нему не было. Стало смеркаться. Немецкая артиллерия перевела свой огонь дальше, по-видимому, по отходящей нашей части. Я… взял направление движения на Таллин по компасу, который я хранил еще с заставы… До Таллина предстоял путь 50 километров по прямой. Обходил села, хутора, дороги, так как всю эту местность заняли фашисты». Четверо суток без еды мой дедушка шел к Таллину. Когда стало понятно, что для дальнейшей дороги сил нет, он зашел на хутор, отдельно стоящий около леса. «Вычистив автоматы, мы подошли к дому. В огороде работали женщина и старик. Я подозвал их, подходя к огороду, и попросил хлеба или чего-нибудь покушать. Она пригласила в дом. Я их предупредил, что если что-нибудь случится или будет угрожать опасность, то перестреляю их первыми. Зарядил гранаты и зашел в дом вместе со стариком и старухой. В доме оказалась еще девушка, которая принесла воды умыться. Я действительно был грязным, лазал по земле четверо суток. Старуха принесла на стол хлеба, молока, масла. Наевшись, закурил, дал закурить старику русской махорки, оставил хозяйке 15 рублей денег (которые она не хотела взять) и пошел по своему направлению». Он отошел от хутора метров на пятьсот и пошел по сухому болоту с мелким сосняком и высокими кочками, где росли черника и голубика. Шел и ел ягоды. Вдруг дедушка заметил, что по направлению к хутору (а значит, и к нему) идут пять человек: двое мужчин (один в военной эстонской форме, а другой в синем комбинезоне) и три девушки. «Они приближались, громко разговаривая на эстонском. Эстонец в военной форме был с винтовкой за спиной… Высокие кочки служили для меня хорошей маскировкой. Я… бесшумно загнал патрон в патронник, зарядил гранаты и приготовился к решительным действиям. Эстонец в синем комбинезоне в 10–15 метрах от меня наклонился и стал собирать ягоды с большого куста. В кармане брюк, под комбинезоном торчала рукоятка нагана. Другой эстонец встал ко мне лицом в 20–22 метрах рядом с подошедшими девушками. Меня заметила одна девушка. Она побледнела и замерла. Я вскочил на ноги… и закричал: „Руки вверх!“ Девушки закричали не своим голосом и бросились бежать. Эстонец с винтовкой пытался снять ее из-за спины, но моя первая пуля сразила его, а вторую я пустил в другого, успевшего повернуться ко мне лицом. Этот в комбинезоне зашатался, дергая правой рукой за карман, по-видимому, пытаясь вытащить наган, и бросился бежать. Четвертую пулю я пустил ему в голову, прицеливаясь с колена… Я подошел к убитому эстонцу, вытащил с кармана его наган. Я… бросился бежать и бежал несколько километров. Успокоился я, когда настала ночь».

Это поразительно: с одной стороны, дедушка оставляет хозяйке хутора деньги (хоть и ненужные) за постой и еду, с другой - убивает около хутора молодых людей с оружием («врагов»?).

На четвертые сутки он вышел недалеко от Таллина к какому то строительному батальону, стоявшему в обороне. «Нас накормили и указали место нахождения нашей части».

Часть дедушки держалась жестко и все-таки останавливала наступление врага. Бои пошли уже в городе. Потери были настолько большими, что, в конце концов, в части, к которой был откомандирован мой дедушка, остался только он и его напарник - боец эстонского истребительного батальона. «Я притащил ротный миномет, оставленный кем-то на поле боя, и 12 ящиков мин (по 35 штук в ящике). Мы установили миномет под бугром, за бетонным забором. Мы вели огонь с десяти часов утра и до пяти часов вечера 28 августа 1941 года, пока не перестреляли весь запас мин. Когда все мины были перестреляны, мы бросили миномет в колодец и расстались». Дедушка пошел в Таллин. Обстановка в городе оказалась ужасающей. «Я пошел на баррикады, а там не было единого командования, командовал всякий, кто хотел защитить Таллин. На другой день на нашем участке не оказалось ни одного среднего командира, и совсем немного оставалось бойцов и младших командиров. Куда все девались, я не мог знать. Думал, быть может, занимают оборону в другом месте».

Но днем 29 августа 1941 года дедушке сообщили, что Таллин сдан, что эстонское правительство улетело в Москву, а многие советские генералы и офицеры, бросив остатки эстонской группировки войск, на военных судах переправились в Ленинград. Военные корабли в гавани не брали на борт сухопутные части.

Обреченные люди были в панике. «Они искали лодки, чтобы добраться до наших военных судов, но целых лодок не было, а людей, вышедших в море на найденных лодках, переворачивало из-за перегруза и сильно большого ветра». Мой дедушка попытался пробиться в порт. «Ехали наши солдаты на автомашине, я попросил, чтобы меня взяли. Они ехали в минную гавань, где, по их словам, должны были нас посадить. Мы проехали весь город мимо горевших домов, складов, машин. К гавани проехать было нельзя, вся улица была забита тысячами разбитых и целых автомашин, танками, орудиями. Мы оставили машину, и пошли пешком. У берега толпилось несколько тысяч солдат и офицеров». Балтийский флот стремительно ушел из Таллинской гавани, оставив сухопутные части в ловушке. Флот бросил на берегу сотни тысяч людей, которые должны были послужить „пушечным мясом“ и погибнуть, прикрывая отход основных частей флота. В гавани, наполненной толпой красноармейцев, краснофлотцев, командиров, возникла паника. И тут прозвучал голос какого-то полковника: „Проберемся по суше мелкими группами в Ленинград“».

Из оставшихся на берегу Таллинского залива бойцов и офицеров на скорую руку сформировали боевые роты и послали их на прорыв вдоль залива. «Так несколько тысячная толпа (я не могу назвать это армией, так как никто никому не подчинялся, лишь общие стремления заставляли теперь идти вместе) дошла до дороги Таллин–Палдиски». Дедушка во взводе оказался единственным военнослужащим, кто «имел компас и карту и мог по ним ориентироваться». Их небольшой отряд направился к городку Палдиски.

Городок Палдиски находился в противоположной стороне (в ста километрах) от Ленинграда. Зачем им нужно было туда идти? Может, надеялись, что их подберет какой-нибудь прорвавшийся в гавань Палдиски советский военный корабль?

Отряд вышел неподалеку на нужную дорогу от Палдиски, и стали продвигаться к нему, и пошли по ее правой стороне. «И вот впереди на дороге мы увидели колону танков - это были вражеские танки. Они открыли огонь. Сотни убитых и раненых остались на небольшой площади». Оставшиеся в живых бежали, куда глаза глядят. Мой дедушка тоже бежал. В своем дневнике он пишет: «Я, Домородов, Николай и еще несколько человек бежали по направлению к заливу. Долго была слышна пулеметная стрельба. Стало темнеть. Наша группа состояла из 12 человек». Дедушка получил второе ранение (осколком в левую ногу ниже колена). «Я мог идти, но рана сильно мешала, а потом стала левая нога опухать, но тогда я не хотел обращать на это внимания». Отряд взял курс на восток по лесам, обходя большие дороги, деревни, города. «Шли четверо суток без пищи… некоторые продукты (перегнившие и брошенные корнеплоды и капусту), которые мы доставали ночью с крестьянских огородов, мало помогали, и нам уже было трудно двигаться». Голод достиг такой степени, что они решили зайти в близлежащий дом-хутор, чтобы набрать продуктов. «С наступлением темноты мы подошли к дому. Дверь была на замке. Я начал вытаскивать пробой, но от сараев шла женщина, и я перестал ломать. Она была сильно напугана. Обещав нас накормить и дать то, что нам надо, она открыла замок. Я спросил, где ее муж. Она ответила, что в сарае. Я велел позвать. Она крикнула его по имени. Пришел мужчина средних лет. Когда подошел, начал говорить по-русски с небольшим акцентом. Он также не отказал нам в нашей просьбе».

«Мы сразу бросились за стол, не зная с чего начать. Я ел стоя. Домородов сел. Зашел и Николай, говоря, что никакой опасности нет». Да и зачем было нести караул, если сам «хозяин утверждал, что к нему никто из немцев или кайцелитов не ходит»? Но что-то все-таки насторожило моего дедушку - «запах чуждого», напускное радушие хозяев? А может быть, слишком уж было тихо вокруг? Словом, дедушка торопился уйти с хутора как можно быстрее. «Я сказал хозяину, что через пять минут мы уйдем, и пусть он приготовит пакеты с продуктами нам на дорогу». Хозяин попытался задержать их, предложив водки, и даже выпил сам, показывая, что водка хорошая. Дедушка «отказался и посоветовал никому не пить, потому что нам нельзя пить, пока не доберемся до своих». Он стал собирать пакеты с едой в сумки и просил то же делать и своих товарищей - Домородову и Николаю. «А они по-прежнему ели быстро и что попало и не понимали моей тревоги». Тут послышался стук в дверь, «стук, который был сильнее любого удара по уху. Мы вскочили на ноги». Дедушка попытался узнать у хозяина, кто может стучаться, но хозяев уже не было рядом (они спрятались за печку). Дедушка понял, что они оказались в ловушке.

Дальнейшие события этого дня дедушка узнал позже, придя в сознание, в бане. «Здесь я пришел в сознание. Через окно светила луна. У меня болела голова, и я не мог ни пошевелить правой рукой, ни глубоко дышать. Хотелось пить. Я не мог понять, где я. Мне казалось, что это все сон. Почему я вижу окно, луну, какую-то лавочку, неровный пол? Я понял, что кто-то лежит рядом. Кто он? Черная шинель, рядом с головой бескозырка без ленты. Да это же Домородов! Где же Николай? Тяжело было говорить, потому что во рту было сухо. Я позвал Николая, и что-то кольнуло в грудь. Николай отозвался слева от меня. Значит, мы вместе, но где?» Дедушка еще был уверен, что он не в плену, что его товарищи вырвали его из рук врага. «Домородов стонал. На груди, через расстегнутый ворот рубахи было видно что-то белое. Я потрогал это левой рукой. Оказалось, что это были бумажные бинты». Тогда дедушку и обожгла мысль, что это плен. «Я в плену, о чем никогда не мог подумать раньше. Если бы кто-нибудь мне сказал раньше, что можно попасть в плен так, как попал я, то я бы вряд поверил ему. Мне не хотелось верить, но это было очевидно: мы в плену, и завтра кайцелиты передадут нас немцам. В открытое окно смотрит кайцелит, рядом с головой торчит штык и дуло винтовки. Как теперь быть? Бежать? Но как? Быть может, счастье еще улыбнется, и будет еще возможность держать в руках оружие. Ох, и дураки же мы, зашли в дом». Дедушка очень сильно переживал плен. «Мысленно прощался я со всеми, и вся моя жизнь прошла перед глазами». Дедушка вдруг понял, что теперь он оторван от Родины и что «она не признала мою любовь». Дедушка никогда не плакал, а «при этой мысли мои глаза заливались слезами. Для меня было лучше умереть, чем быть в плену».

Дедушка понял одно, что наступает самый страшный период в его жизни - период плена.

ЛЕТО 1941 ГОДА . ТАЛЛИНСКАЯ КРЕПОСТЬ

Бессонная ночь в бане закончилась. «Утром открылась дверь, и нас вызвали на улицу». Около бани стояла повозка, запряженная парой коней. Рядом с повозкой стоял немец. «Я же вышел сам. Домородова вынесли Николай с эстонцем и положили в повозку». Дедушка был очень слаб, чтобы забраться на повозку самостоятельно (мешала рана, полученная во время ночной стычки). «Я забрался на повозку с помощью Николая. У меня кружилась голова, и правая рука не могла удержать тело». Когда пленных размещали в повозке, подошла эстонка с куском хлеба, но ее прогнали. Конвоиры вели себя мирно. «Они нас не трогали и ни о чем не спрашивали». Сначала пленных довезли до немецкой комендатуры, где пересадили на автомашину вместе с двумя солдатами и довезли до Таллина. «Немец нас с Николаем повел в Таллинскую крепость».

Когда дедушка с Николаем вошли в Таллинскую крепость, то увидели страшную картину: «посреди крепостной площади толпа людей в русских шинелях дрались между собой, толкая друг друга, хватая что-то с земли и друг у друга из рук». Когда он с напарником подошел ближе, то толпа уже разошлась во все стороны. Неподалеку ходили люди, согнувшись, собирая что-то с земли. Дедушка подошел к одному из них. Тот собирал в каску кусочки сухарей размером с горошину. «Я спросил его, почему он это делает и откуда здесь сухари. Он ответил мне грубо и безучастно, что завтра и я буду их здесь собирать, и коротко объяснил, что каждый день в крепость кидают три мешка вот таких сухарей, а людей здесь около трех тысяч. Поэтому и дерутся. Ведь каждый хочет жрать».

Первая картина лагерной жизни очень поразила дедушку, но совсем скоро они станут обыденным явлением.

В Таллинской крепости были пленные всех родов войск и всех званий. «Здесь были пехотинцы, моряки, артиллеристы и танкисты, красноармейцы и командиры: лейтенанты, капитаны, майоры. Люди со средним и высшим военным образованием…» Но, как вспоминает дедушка, «хмурые лица лейтенантов, капитанов, майоров (людей со средним и высшим военным образованием) не отличались от всех остальных». У дедушки создалось впечатление, что здесь была собрана одна лишь серая масса, потерявших всякую надежду на жизнь людей. «Многие сидели уже по 4–5 дней, не получая ничего, кроме трех мешков горелых сухарей в день на всех. Было много раненых, которые не могли двигаться».

Как отмечал в своих воспоминаниях дедушка, люди в Таллинской крепости были собраны фашистами с одной целью - уменьшить число живых. Разговоры среди пленных ходили разные. «Одни говорили, что для фашистов все равно, где заморить нас голодом - здесь (даже здесь лучше, так как трудно бежать) или в другом месте; другие говорили, что скоро должны куда-то отправить». Именно в крепости стало понятно, кто на что способен - на предательство или на взаимопомощь. В плену значение играет физическая сила, выносливость и беспощадность, а в Таллинской крепости у моего дедушки почти не было шансов выжить без чужой помощи. Ведь он был ранен и не получал поддержки от Николая, с которым попал в эту крепость. Тот был здоров, не ранен и не покалечен. Ему удавалось в борьбе выхватывать больше горелых сухариков, а делиться он ими не хотел, поэтому старался не показываться дедушке на глаза. Вспоминая о поведении Николая, дедушка говорит: «Я, конечно, не стал бы их (горелые сухарики) у него просить, но мне хотелось иметь товарища, чтобы с кем-нибудь поговорить, успокоиться, но я никого не находил». Дедушка стал искать новых товарищей среди пленных. Но не нашел их. «К кому я ни обращался, все были заняты своими мыслями, мой разговор оказывался для них скучным. Я заводил разговор о будущем. Этот вопрос интересовал всех пленных, но никто не хотел говорить об этом, так как для пленных Таллинской крепости не было будущего». Чем они жили? «Некоторые - чуть брызжущей надеждой, а их многие соседи уже отчаялись и были уверены, что ничего уже изменить нельзя». Эта безысходность отразилась в массовых самоубийствах. «Многие из пленных кончали жизнь самоубийством: бросаясь со стен крепости, бросались на часового, вешались; многие умирали от ран, от истощения». Как вспоминает сам дедушка: «Я пробыл в крепости три дня. За это время мне удалось съесть лишь один сухарик грамм на пятьдесят. Но меня мучил не голод, а мысль о смерти в этой крепости от полученной раны. Материи для перевязки не было. Я сам перевязывал себя, разорвав свою грязную рубашку на бинты. Плечо и рука опухли, стала опухать грудь. Это сопровождалось сильной болью, и я часто терял сознание и не мог заснуть». В борьбе с болезнью моему дедушке помогал холод, «так как ночью камни, на которых мне приходилось лежать, покрывались инеем». К счастью для дедушки, через три дня после его пребывания в Таллинской крепости немцы стали вывозить оттуда оставшихся в живых людей. При этом основное различие для них было: живой - мертвый. Они бросали в кузов пленных, не разбираясь, раненый этот человек или обессиленный. Моему дедушке повезло. Его забросили в кузов. Машина с пленными двинулась из Таллинской крепости.

ЛЕТО 1941 ГОДА . ВИЛЯНЬДИСКИЙ ЛАГЕРЬ

Машина с пленными шла весь день. Дедушка вспоминает: «Ночью нас высадили в поле и повели по грязи. Многие были в тревоге: вдруг ведут на расстрел?» Голодным, обреченным на смерть и истощенным до предела людям эта мысль казалась реальностью, но об этом никому не хотелось даже думать. «Расстреливать нас не стали. Нас довели до будки. От будки отходило влево и вправо проволочное заграждение в три ряда, со спиралью посередине, высотой около трех метров. По линии проволочных заграждений бил луч прожектора, освещая будку, куда нас привели и нашу площадку». В этой будке их обыскали (изъяв все запрещенное) и загнали за линию проволочных заграждений. Далее они двинулись по грязи к какому-то сооружению. «Оно чернело от нас в сотне метров. Около нас, пока мы шли, справа и слева шатались полумертвые фигуры. Это были пленные. Их лица были не видны, и я не мог понять, почему они ходили здесь по грязи. Когда мы стали подходить ближе к этому чернеющему сооружению, то поняли, что это всего лишь сарай, закрытый и имеющий три стены. С нашей стороны стены не было. В грязи у сарая лежали трупы. Из сарая, словно из-под земли, доносился гул и стон, но криков слышно не было». Моему дедушке стало тяжело на душе и страшно. Он выкрикнул ту одну фамилию, которую запомнил: «Копылов!» Тот отозвался. Поговорив, они решили держаться вместе. Дедушка вспоминает, что «в Виляньдиском лагере Копылов оказался верным другом и хорошим человеком». Дальше они вместе пройдут через многое, и кто знает, читала бы я сейчас эти строки, если бы мой дедушка не обрел такого друга.

Лагерь, в который привезли моего дедушку, был обычным перевалочным пунктом для русских военнопленных. Здесь не заставляли работать, не вербовали на сторону немцев. Здесь просто уничтожали «ненужный материал».

«По всему лагерю шаталось несколько тысяч полуживых душ. Сесть или лечь было некуда. В темноте, когда полицейские не видели, садились на трупы или ложились на них, стаскивая несколько трупов вместе, но лежать можно было безопасно только от часа до пяти, когда полицейские не ходили по лагерю. Мы с Копыловым шатались всю ночь. Становилось тяжело и страшно, возникала мысль, что и нам скоро придется лежать в этой грязи недвижимыми. Бежать? Но это казалось невозможным. С каждого угла ночью прожекторами и лампочками освещались заграждения. По углам были вышки, где сидели охранники с пулеметами. На наших глазах перестреляли трех человек, подошедших к проволоке. Все, что мы увидели в эту первую ночь, лишило нас надежды на удачный побег, да и на жизнь вообще. В эту ночь мы пережили то, что казалось страшнее смерти». Стало рассветать и дедушка смог рассмотреть весь «пейзаж этого наземного ада». Каждый из пленных в лагере стремился одеть на себя как можно больше одежды, чтобы хотя бы немного сохранить тепло. «Живые все время ходили, чтобы хотя бы немного согреться. Теперь стали хорошо видны лица пленных. Большинство из них были черно-синие или бледные до синевы, обрызганные грязью».

«Когда стемнело, мы стянули вместе три трупа и легли на них спать, укрывшись шинелями, что сняли с этих же мертвецов, - вспоминает дедушка. - Пошел мелкий дождь. Было холодно. Засыпали на час, а другой час ходили грелись». Так продолжалось каждый день.

Второй день для моего дедушки прошел спокойно. «Мы с Копыловым благополучно получили свой паек и „доплату“ - всего только по одному удару дубиной по спине за то, что не успели вовремя снять пилотки, в которых наливали баланду. Баланда показалась нам очень вкусной, а хлеб, от которого на зубах оставались кусочки дерева, еще вкусней. Мы съели все до крошки и пошли по направлению к сараю. Мы подошли к толпе, откуда слышалась песня. Ее пел пленный, такой же худой, как и все мы. Слушая ее, многие плакали, некоторые были суровы и задумчивы, но слушали все, и всех как гипнозом охватила эта песня. Я разобрал всего два последних куплета:

Эх, ты, Русь, ты моя дорогая,
Не придется вернуться к тебе.
Кто вернется, тот век не забудет,
Все расскажет родимой семье.
Все расскажет, покатятся слезы,
Выпьет рюмку, вскружит голова.
Дай судьба нам вернуться до дому - Продолжать трудовые дела».

Услышав эту песню, дедушка ощутил душевный подъем, захотелось жить дальше.

«Певца просили, чтобы он спел еще раз, но он отказался:

Мне, товарищи, тяжело петь. Я составил эти слова и спел для товарища, но какая мне будет польза, если я исполню ее еще раз?

Из толпы слушателей, толкая обеими руками доходяг, вышел полицейский, подошел к певцу и спросил:

А для меня будешь петь?

Пожалуйста, господин полицейский, но для вас это будет неинтересно, - ответил он покорно, но внятно своим тихим голосом.

Сначала скажи, кто ты такой есть? Артист? Коммунист? Или жид?

Я русский, и никакой я не артист и не коммунист.

Ну ладно, постой тут, пока я не приду, - сказал он повелительно и грубо, уходя к кухне. Через несколько минут полицейский вернулся с буханкой хлеба и приказал петь. Певец повторил эту песню, стараясь вложить в нее больше чувства, но голос его обрывался. Когда он закончил петь, полицейский отдал ему хлеб и приказал съесть все сразу же. Взяв буханку, певец обрадовался и стал, не жуя глотать хлеб. Потом стал ломать на кусочки и есть медленно. Его истощенный желудок был уже перегружен - ведь в буханке было около двух килограммов.

Полицейский же кричал:

Жри быстрее! Еще десять минут сроку. Не успеешь - искупаю в ванне (так он называл уборную).

Певец проглотил последние куски уже сидя в грязи. Полицейский ушел смеясь. А певец лег в грязь и умер, держа в левой руке бумажку, на которой была записана простым карандашом песня. Ее потом пели все пленные этого лагеря, и она дошла с некоторыми изменениями и в другие лагеря, а после четырех лет и в Россию».

Мой дедушка провел в Виляньдиском лагере жутких 14 дней.

ВТОРАЯ ПОЛОВИНА 1942. КИВИЫЛИ

Лагерь Кивиыли тщательно охранялся. Он находился возле «сланцевой горы» или «памятника пленным», как ее называли сами пленные из-за того, что туда выкидывалось все: отработки с завода, шахтная порода и умершие пленные. Ветром с горы мелкую пыль, золу, сажу разносило по заводу, по поселку, по полям. Пылью были покрыты все крыши домов, улицы, огороды. Когда моего дедушку с напарниками подвезли к входу в лагерь и высадили у фабрики, то все прочитали на крыше центрального здания надпись: «Сумей убежать», начерченную палкой на осевшей пыли. «Полицейские указали нам место, где мы должны были разместиться. Это была комната в 15–16 кубических метров. Здесь уже размещалось 12 человек, но они сейчас были на работе». В момент заселения в комнате никого не было. Мой дедушка осмотрелся и определил, что пленные спали на нарах и на полу на рваных пиджаках и шинелях. Через несколько часов пленных пригнали с работы. «Один за другим грязные, с желтыми лицами они входили в комнату и садились на нары и на пол. С нами никто не здоровался, это правило было забыто в лагерях смерти. Потом все же один усатый спросил у нас, откуда мы и когда нас привезли? И опять наступила тишина». Так для моего дедушки началось продолжение плена на новом месте. «Строили в колонну „по пять“, угощая неувертливых шлангом по лицу. Пришел начальник лагеря, молодой эсэсовец. Это был настоящий зверь: бил пленного, даже если ему не нравился его взгляд. Он пропускал по одному, проверяя на всех ли вещах видно SU . У нас еще не было этих букв, и нам полицейский намазал их красной масляной краской на всей спине, на брюках и на головных уборах. Буквы SU означали Sowjet Union по-немецки, но пленные расшифровывали по-своему: сумей убежать, споймают - убьют. Строго проверяли, чтобы не было ни одной вещи без этого клейма, но это не удерживало пленных - убегали при первой возможности».

Впервые мой дедушка встретился с надписями на одежде, с нежеланием вести разговоры, так как на это не только не было сил, но был и страх предательства. В то же время у пленных хватало сил на «черный юмор». Эта ирония поддерживала, помогала отвлечься.

Рабочий день в лагере начинался очень рано. «В три часа был подъем. Через десять минут после свистка в бараки заходили эстонские кайцелиты и били сапогами и шлангами тех, кто не встал. Выдавали на завтрак 150 граммов хлеба и кипяток. Нас всех четверых загнали в сланцевую шахту и вручили карбидные лампы и рваные резиновые сапоги. В шахте мы копали ямы, куда собиралась грунтовая вода. Оттуда мы ее потом выкачивали. В этих же ямах фашисты „купали“ заключенных, которые не выполняли норму».

Что такое норма для заключенного лагеря? За 12 часов заключенный должен был выполнить работу, которую здоровый человек выполнил бы за 8 часов. Поэтому «купанию» подвергалось большинство заключенных Кивиыльского лагеря. Многие получали воспаление легких, а ревматизм ног имели почти все. В таких условиях выдерживали не больше трех месяцев. Около 20 человек каждую неделю умирали. После того как большинство заключенных лагеря перестали выполнять норму, ввели неограниченное время работы - пока не выполнил нормы, из шахты не выйдешь.

Через такие испытания пришлось пройти моему дедушке и его товарищам. «Копылов проработал одну неделю - ему породой сломало правую руку, и его положили в санчасть. Иванова прибило насмерть». Безысходность существования и конечный результат - смерть - заставляли пленных совершать необдуманные поступки, почти самоубийства. «Размыслова убили. Это произошло следующим образом. Нас конвоировали с работы. Размыслов выбежал из строя, чтоб подобрать хлеб, выброшенный на железнодорожные пути каким-то пассажиром. По нему сделали два выстрела, но не попали. Он встал в строй со мной рядом, пряча хлеб под пиджаком. Охранник прошел вперед и назад, но ничего не сказал. Когда мы подошли к лагерю, Размыслова оставили у ворот, а потом отвели к охране. Он пришел через час в комнату с исцарапанным лицом. Долго не отвечал на вопросы, а потом рассказал, как его били. Утром он мне сказал, что ему повредили почку, так как он ночью мочился в постель, ничего не чувствуя. На работу он пошел, но работать не стал, говоря эстонцам, что болен. Они его номер записали. Вечером, когда охрана пришла за пленными, он вышел. Когда я после работы вышел с шахты, то услышал глухой удар у будки охраны и увидел, как Размыслов бежал к забору завода, а по нему стреляли охранники. Он упал. Пули попали в руку, грудь и голову. Он был мертв. Около будки нашли кайцелита (который за день до этого бил Размыслова) с разбитым черепом. Оказывается, Размыслов забрался в будку и ломом ударил фашиста по голове, а потом побежал на охрану. Тело Размыслова бросили в вагонетку с золой и выбросили на сланцевую гору. Зола и порода похоронила его на верхушке горы». Возможно, Размыслов пошел на это, чувствуя, что скоро умрет. «У меня глаза наливались кровью, когда я смотрел на этих фашистов. Я перегрыз бы горло за любимого друга». Так у моего дедушки единственным другом остался Копылов, да и тот лежал в санчасти.

Мой дедушка работал в шахте лагеря около месяца. С каждым днем он чувствовал все большую слабость. Уже в начале лета дедушка с шахты выходил, опираясь на плечи товарища. «Он отпустил меня, но, даже приложив все усилия, я прошел всего несколько шагов и упал без сознания. Охрана подумала, что я притворился, и избила шлангами. Меня на носилках принесли в санчасть». Там мой дедушка встретился с Копыловым. Именно там возникла идея побега. «Копылов лежал в санчасти уже больше месяца. Хотя рука его еще не зажила, но его хотели выписать. Я же, пролежав там всего три дня, выписался вместе с Копыловым». Калек и очень слабых водили поправлять воздушные люки шахты. Охрана была слабой: два охранника и мастер-эстонец. Этим мой дедушка с Копыловым решили воспользоваться. Осталось только выбрать время и день. Побег вышел спонтанным. «Первый день охранники смотрели строго. На второй день во время перерыва пошел дождь, и охрана села под елку обедать. Нас посадили напротив, под другими одиноко стоящими елками. От охраны (которая якобы наблюдала за нами) нас отделяло несколько десятков метров». В этот момент мой дедушка и решился на побег. «Казалось, убежать было нельзя. Я лег и начал ползти по совсем небольшой лощинке, смотря в сторону охранников. Махнув рукой Копылову, я пополз дальше к лесу. Копылов предупредил товарищей, чтоб они молчали и не смотрели в нашу сторону, и пополз за мной. По кустам мы двигались на четвереньках, а когда добрались до высокого соснового леса, то пошли стоя, сколько было силы. Бежать не могли, но старались шагать широко и часто». Когда беглецы прошли более километра, то услышали стрельбу сзади. Они продолжали двигаться в глубь леса и обманули преследователей. «Стрельба стихла. Мы были одни в лесу и почувствовали себя на свободе. Едва ли охрана лагеря могла найти наши следы. Но врагов было много: почти каждый эстонец был для нас опасен. Любой шорох вызывал тревогу. Мы шли и шли все дальше. Свобода, надежда, ненависть - вот что давало нам силу и энергию».

ВТОРАЯ ПОЛОВИНА 1942. ПОБЕГ

Это был первый настоящий побег моего дедушки. Бежали они с Копыловым не по плану, а от безысходности - еще немного и они, если бы не умерли, то были бы отправлены в лагерь Тапа. Там гарантированная смерь, а не зловещая неизвестность. Двигались беглецы по ночам, а днем спали, попеременно сменяя друг друга. Тот, кто не спал, долбил ножиком, который сохранился у моего дедушки с лагеря (впоследствии мы его так и не нашли), трубку для курения. Шли на восток, по звездам определяя направление. Главной задачей беглецов было: достать оружие и продукты.

Двигались беглецы к Чудскому озеру. Они решили обойти его с севера и переправиться через реку Нарва. К своей цели они двигались 16 суток. На семнадцатые сутки погода была хмурой, и шел мелкий дождь, поэтому беглецы спали в сарае на очередном хуторе на сеновале. Во сне мой дедушка увидел, как «он плавал в воде, а потом какие-то противные люди схватили его багром за волосы и вытащили из воды, ободрав его тело до крови». Сон сном, но, когда дедушка открыл глаза, он обнаружил, что его разбудил шумом крыльев ястреба, который «залетел в сарай». Ястреба они быстро поймали и съели, «но Копылов сказал, что это к плохому». Потом мой дедушка рассказал ему свой сон, и Копылов сказал, что это тоже к плохому.

Днем, съев последние запасы пищи, беглецы решили немного пройти на восток. Солнце было ярким и жгло, но они не сняли черных перевернутых шинелей (перевернули, они их, чтобы не было видно букв SU ), так как рваные рубашки их бы выдали. «Мы считали, что эстонцы (кроме старых и молодых) косят сено для скота на зиму и поэтому войти в дом вполне безопасно, чтобы попросить необходимое, а если в дому никого не окажется, то украсть необходимое». Они начали искать очередной хутор, который вскоре обозначился на пути беглецов. «Вскоре мы заметили одиноко стоящий дом у самого леса. Сараев около него было много, значит, хозяин был богатый». Беглецы залегли в метрах пятидесяти от усадьбы и стали наблюдать, чтобы определить, есть ли кто в доме. Пролежали они более двух часов. «Во двор выходила старуха с ребенком. Казалось, что в доме только они, а молодые на работе». Мой дедушка с Копыловым рискнули и пошли к хутору. В огороде они нарвали табак и оставили его около бани, чтобы потом забрать. Потом подошли к крыльцу дома. «В этот момент вышла женщина лет сорока с ведром в руках. Увидев нас, обросших, в странной одежде, быстро повернула обратно к двери, хотела зайти, но потом подошла к нам и спросила по-эстонски: „Wenelane?“ - русские?» Что-то противное звучало в ее голосе, но, ни моему дедушке, ни Копылову не нужно было ее милое обращение, им нужны были продукты. «Я подтвердил по-эстонски: „Ja“ - и спросил ее, где ее муж и братья. Она ответила не сразу, а потом, приподымая голову, сказала, что работают. Я сказал, что нам нужен хлеб и мясо. Она кивнула головой, и мы с ней вошли в дом. Копылов остался во дворе. Женщина прошла в комнату, оставив меня в передней». Мой дедушка ее не послушался и вошел в комнату. Едва мой дедушка успел обвести глазами комнату, как вернулась женщина. Мой дедушка почувствовал опасность, когда посмотрел ей в глаза. Женщина не выдержала его взгляда и отошла за стол. «В этот момент из комнаты вышел мужчина лет двадцати, желтый, худой, невысокого роста. Он тоже спросил, русский ли я, и хотел зайти назад». Дедушка сделал скачок к двери. «Мужчина отскочил в сторону. Я бросился к выходу. Когда я очутился в коридоре, то увидел мужчину, заряжающего винтовку. Я бросился на него. Началась борьба за оружие. Прогремел выстрел. Пуля пролетела под левой рукой. На меня сзади накинулась женщина, но я ударил ее локтем в грудь, и она отстала». Придерживая левой рукой винтовку, мой дедушка правой рукой полез в карман за ножом, «но тут я почувствовал удар по голове, потом другой». Больше он, потеряв сознание, ничего не помнил.

Когда мой дедушка пришел в сознание, то обнаружил, себя лежачим на полу лицом вниз в луже крови. Дедушка начал осматриваться. «Приподняв голову, я увидел стоящего хилого эстонца, еще одного, которого я не видел, и женщину. Они рассматривали разбитый о мою голову приклад». Кружилась голова, хотелось пить. Дедушка попытался встать. Эстонцы вытащили его во двор. И посадили рядом с Копыловым, который сидел на земле недалеко от крыльца. Он стоял снаружи, но, услышав крик женщины (она закричала после удара моего дедушки), бросился на помощь и после недолгой потасовки получил две пули в конечности. Эстонцы явно не знали, как поступить с беглецами. «Я попросил у женщины пить. Она ответила, что коммунистам и бандитам дается только виселица, и указала на кадушку с грязной водой. Мы напились. Как из-под земли стали собираться вооруженные эстонцы». Мой дедушка понял, что побег провалился. «Ну что же, Миша, такая уж наша участь - умереть без пользы в какой-то проклятой Эстонии. Мы с тобой еще успеем попрощаться».

Через час или больше прибежали немцы из комендатуры во главе с офицером и с собакой. («Их было человек 10–15, мы не считали»). Беглецы были подвергнуты первому допросу. «Они спросили, кто еще был с нами. Я ответил, что еще пять человек. Пусть ищут. Спросили наши фамилии. Мы ответили, что Иванов и Петров. Офицер писал, а переводчик расспрашивал эстонцев. Когда закончили писать, подошел к нам офицер с переводчиком, который зачитал акт и дал подписать. Мы отказались в силу «неграмотности». Офицер не удивился и сказал через переводчика, чтобы мы поставили крест. Я держал акт вверх тормашками, и офицер перевернул акт, чертя пальцем крест. Я деловито взял карандаш и поставил крест на весь лист. Офицер сначала весело рассмеялся над моей «глупостью», а потом ударил сапогом несколько раз по плечам, по спине, пока не повалил на землю. Офицер пошел переписывать акт, но подписывать его больше не приносили».

На повозке беглецов повезли в комендатуру, где они переночевали в сарае под усиленной охраной. «Утром нас повезли на повозке на железнодорожную станцию, которая находилась в 27 километрах от Нарвы. На поезде нас отвезли в лагерь города Тапа».

Они не дошли до линии фронта всего около 27 км (9–11 часов).

Их привезли в лагерь Тапа, который находился у самой станции. Бывших беглецов выгрузили из повозки у проходных ворот. Там дедушка с Копыловым просидели в карцере 32 дня. «Я весил 42 килограмма, а Копылов - 39».

Но друзья выжили и даже нашли потом способ подкормиться, используя лагерный «базар», который, как и во всех других постоянных лагерях для военнопленных, находился на «plaze» (центральная лагерная площадь). «Из санчасти мы выходили в общий двор лагеря на базар, чтобы выменять за суп табак. Торговля шла за русские деньги (при условии, что денег не у кого не было). Базар был богатым. Русские же пленные здесь продавали мясо, сало, хлеб, яйца, жареных и вареных ежей, одежду, табак». Мой дедушка задался вопросом: «Откуда все это берется?» Ответ оказался на поверхности. «Несколько человек перебежчиков (люди, которые добровольно перешли на сторону к немцам) ходили под охраной работать к эстонским кулакам, и они давали продавать продукты в десять раз дороже, чем вне лагеря, на чем наживалась и охрана». Перебежчики жили в отдельных бараках и получали большую пайку. Из них немцы набирали лагерных шпионов. Впоследствии из них сформировали Власовскую армию. Вечером по одному они боялись выходить, так как их убивали за цигарку. Супу (даже при их продажности) перебежчикам давали недостаточно, поэтому мы меняли у них табак на суп («котелок супа за 5–6 цигарок табаку»). Более «бедные» пленные продавали на базаре очистки картофеля, жареных мышей и вареных лягушек, травяной суп. Такой товар стоил дешевле.

Впервые дедушка говорит о Власовской армии (РОА ) и принципах набора в нее. Из его рассказа можно понять, что в лагере немногие становились перебежчиками и уходили служить в армию генерала Власова: «С лагеря начали отправлять эшелон, куда попали и все штрафники. При погрузке дали 500 граммов хлеба (с чем мы расправились сразу же) и последующие пять дней не давали ничего. В пути умерло 12 человек. Привезли нас в Польшу в старую крепость города Демблин».

КОНЕЦ 1942-ГО . ДЕМБЛИНСКАЯ КРЕПОСТЬ

Старинная крепость, превращенная немцами в лагерь для военнопленных, за 1941–1942 годы похоронила под своими стенами более 120 тысяч советских людей, умерших от эпидемий, голода и пыток. Крепость была опутана сотнями рядов проволоки, которые разделяли ее на зоны, блоки. В каждой зоне, блоке были разные порядки. «В одном блоке немцы держали представителей южных народов СССР , в других блоках - представителей других народов СССР . Мы были в пересылочном блоке, и на нас немцы не обращали внимания, так как мы были предписаны на отправку в концлагерь. Никто ничего не работал. Пленные днем шатались по блоку, некоторые лежали, многие играли в карты на паек. Одни выигрывали и выживали, а другие проигрывали и умирали. Третьи торговали своими вещами, чтобы закурить или покушать. Русские полицейские бить штрафников опасались, так как при первой же возможности их убивали из-за угла». Над бывшими полицейскими и перебежчиками, попавшими в барак, устраивали самосуд.

Ненависть к предателям породила жестокость. Их судили, но делали это формально, скорее развлекаясь, чем защищая, также формально, как и фашисты.

В январе 1943 года мой дедушка и Копылов попрощались с Демблинской крепостью. «Нас штрафников погрузили в эшелон и везли трое суток без пищи. Из-за голода и холода в нашем вагоне умерло три человека, а с всего эшелона выкинули более сотни трупов». Когда эшелон остановился и узников выгрузили из вагонов и построили в колонну, то мой дедушка сразу понял, что случилось самое страшное. «По предписанию коменданта лагеря Тапа мы попали в концлагерь возле города Лимбург в Германии».

В этом лагере мой дедушка потерял своего лучшего друга по плену. «Я тоже заболел и попал в изолятор. В это же время куда-то отправили и Копылова. Спустя 1,5 года через пленных я узнал, что он работает на шахте в Саарской области». После войны они не встречались.

В лагере смерти, где находились не только мужчины, но и женщины, которым было, наверное, особенно тяжело, ведь им тяжелее было сопротивляться издевательствам, терпеть голод и побои. «Недалеко от нас работали русские девушки. Они раскидывали или выгружали из вагонов дробленый камень на станции. Другие работали при дробильной фабрике. Всех их содержали в тех же условиях, что и нас».

Женщина в лагере - понятие само по себе страшное. В концлагере ей приходится всегда тяжелее, чем мужчине. Она не только рабочая сила. Охрана лагеря может использовать ее и для удовлетворения своих мужских желаний. И она (охрана) этим пользовалась. Часть узниц откровенно занималась проституцией. «Они содержались в тех же условиях, что и остальные, но они имели большую возможность достать что-нибудь со стороны. Они ничего не делали, но хорошо одевались и хорошо ели». Тех женщин, кто отказывался, немцы били и всячески над ними издевались. К узникам эти женщины относились по-разному. «Одна часть женщин относилась к нам равнодушно, так как мы не могли предоставить им определенных лагерных льгот. Другие жалели и помогали нам. Третьи до такой степени были обижены своей судьбой и винили в этом нас, что просто не обращали на нас внимания».

Жизнь заключенного, попавшего в шахту, учит находить выход из совершенно безвыходной ситуации. «Шили тапочки из сукна на резиновой подошве. Сукно приносили в лагерь немцы, а резину резали из конвейера. Раньше резали из старого, а как его убрали, стали резать из того, который был в эксплуатации. За это тоже расстреливали, а потом стали расстреливать всех, у кого при обыске находили резину. Конвейер начали охранять, но он был длинный, и, потушив свои лампы, подальше от охранника резали несколько метров резины и прятали в забое или штреке. На другой день их резали на куски и проносили в лагерь, как подошвы, прибитые к деревянным колодкам. За каждую пару немец давал 1–1,5 килограмма хлеба. Это была большая поддержка». Вскоре немцы стали обыскивать при спуске в шахту. Они отбирали все, что находили. Пришлось узникам прекратить шить тапочки.

Вот тебе и бизнес в концлагере. Вот тебе и взаимоотношение между охраной и заключенными. Охрана проносит часть материала, а заключенные, рискуя своей жизнью, добывают вторую часть и изготовляют товар.

Союзники начали массированную бомбардировку Германии. Именно тогда мой дедушка понял, что война скоро окончится. «В этот же день авиация наших союзников бомбила города Саарбрюккен и Нойкирхен. Когда налетали самолеты, немцы скрывались в бункерах, оставляя охрану на русских полицейских». В момент бомбежки весь лагерь выходил во двор и наблюдал за ее ходом, радуясь каждой брошенной бомбе. Весь лагерь излучал одно - месть. Узники не испытывал никакой жалости.

Охрана делала все, чтобы склонить их к предательству. «Они чувствуют гибель, они бояться подумать, что будут поставлены на колени. Они теперь хвататься за все самое последнее. Они восхваляют предателя Власова, они издают русские газеты, выдвигают лозунги „За Россию без большевиков“, они посылают пропагандистов из русских предателей, чтобы обмануть русских людей, чтобы рассеять надежду, говоря, что Сталин нас не признает, что мы останемся предателями. Все это смешно. Большинство им не верит. Знаем, что англичане высадили десант во Франции и продвигаются».

В чем-то фашисты были правы. Сейчас крылатую фразу Сталина о том, что у нас нет пленных, есть только предатели, знает большинство. Но тогда они верили, что Родина и Сталин им помогут. Думаю, что, даже зная об этой фразе, они не перешли бы на сторону врага. Даже когда дедушка писал дневник (воспоминания), он верил в Сталина. Позже он разочаровался в нем и однажды даже сказал моему отцу, что Сталин хуже Гитлера, так как погубил больше людей.

Там у моего дедушки случилась первая любовь. «Через смену на другом элеваторе работали русские девушки. Однажды я встретился с девушкой лет девятнадцати, она была худа и бледна, с добрыми глазами и скромной улыбкой без радости. Она подала мне сверток, где был завернут хлеб, грамм на триста. Я взял и поблагодарил ее. Она приносила хлеб каждый день и, ничего не говоря, уходила. Когда нас перевели в другое место, то она стала передавать хлеб через подруг. Через некоторое время она попросила, чтобы я пришел к ней на элеватор». Дедушка пошел к ней, проигнорировав охрану. Наверно, он был влюблен. Это видно из его описания встречи и той неуютности, которую дедушка чувствует. «Она ожидала у входа. Я был одет плохо, с неделю не брился и был грязный. Она была одета лучше, все было подогнано и цело. Благодаря ее помощи я чувствовал себя лучше, но все еще был очень худой, поэтому я подошел к ней, как нищий подходит к покровителю, и поздоровался. Я был смущен, она это заметила и взяла меня за руки, села на брус, дав мне место. Я сел неуклюже, чувствуя все большую слабость. Она спросила, получал ли я хлеб. Я ответил, что получал и что она зря себя обижает».

Как в концлагере могут провести время два влюбленных человека? «Маруся не смотрела на меня, по щеке капля за каплей падали большие прозрачные слезинки. Я хотел ее успокоить, но в моем положении мне казалось это невозможным, и я молчал, чувствуя и понимая ее горе. Когда мы уже прощались, она написала на бумажке свой адрес и записала мой. Я эту бумажку впоследствии потерял, запомнил только Смоленскую область».

Тогда дедушка не понял, что это было прощание. «На другой день, утром, когда нас привели на фабрику, я встретился с ее подругой Валей, которая передала мне прощальный привет от Маруси: ее увезли. Я ничего не сказал. Мне было понятно все. Целый день я потом забывался и получал пинки и палки».

Любили ли они друг друга или же он испытывал только благодарность? Что было бы, если бы дедушка сохранил ее адрес? Разыскал бы ее (вдруг Маруся уцелела после концлагеря) или ее родных? Мне кажется, если бы они встретились, то им легче было бы вместе пережить тяготы жизни после плена.

В ЛАГЕРЕ ЦВАЙБРЮККЕН

Цвайбрюккен был разбомблен. Во время бомбежки союзников многие узники убежали, а тех, кто не успел, перестреляли. Поэтому лагерь был почти пуст. «В нем осталось не более десяти тысяч военнопленных». Узников водили рыть траншеи. Они слышали, как «англо-американцы обстреливали (не бомбили, а обстреливали) немецкие укрепления из тяжелой артиллерии». Они мечтали о скорой свободе.

В это время и мой дедушка попытался осуществить очередной побег. Он нашел напарников. «Я познакомился с бывшим младшим лейтенантом Николаем Балаклийским и Сашкой Татарином. Сашка Татарин спекулировал в лагере. Продавал хлеб за табак, покупал на него зажигалки, которые менял на хлеб». Подготовка к побегу была очень тщательной. На лагерном пайке его организовать было невозможно. «Сашка стал помогать нам супом и иногда и хлебом. Николай тоже немного спекулировал». Самым лишним в подготовке побега был мой дедушка: «Я не умел и не мог заниматься спекуляцией».

13 марта 1945 года побег состоялся. Они выбрасывали землю из траншеи и находились в самом ее конце. «Нас охранял старик. Он часто подходил и говорил: „Niks gyt“ (нехорошо). Я спросил его, что плохо, он ответил, что все. Ругал Гитлера, осматриваясь кругом, и говорил, что Германии конец». Они заговорили старика («Старик рассказал о себе и о своем отношении к фашистам»), напоили его, отвели в наблюдательный пункт и осмотрелись.

Шел дождь. «Если мы стояли в траншее - он нас видел, а если нагибались, нас не было видно… Мы положили свои головные уборы на бруствер, бросили лопаты и (переходя то на широкий шаг, то на шаг гуськом) прошли около 500 метров». Они оказались в конце траншеи и стали думать: куда податься? «Влево шла другая траншея в метрах двухстах от нас, в пятистах метрах ходили какие-то люди - по-видимому, там тоже охраняли пленных. Метрах в ста шла проселочная дорога, по которой ехал немец на быках - его разговор с быками мы слышали». Дедушка предложил встать в полный рост и неспешными шагами идти в соседнюю траншею. Его напарники по побегу отказывались. «Я их убедил. Встали и пошли широкими ровными шагами».

Так они дошли до траншеи, которая вывела узников к кромке леса. «В лесу было тихо. Мы свернули туда и пошли под гору, а когда вышли на небольшое открытое место, то внизу виднелся Саарбрюккен. Мы решили дождаться вечера под кустом акации. Когда стемнело, я встал между ветками акации и почувствовал себя на свободе».

ОПЯТЬ НА СВОБОДЕ

Отдохнув и выспавшись, беглецы пошли на запад. На пятый день беглецы «встретили» союзников. «Мы… смотрели через окно. Вот слышим шум. Идут танки, на них белая звезда. Все радостно выбежали на улицу. Три танка остановились. На автомашине подъехали негры с автоматами наперевес. Увидев нас, двое закричали приветливо: «Русс?» Мы закричали радостно: «Да, русские». И к нам полетели из машины несколько плиток шоколада, сигарет, конфет, пакетов. Танки и машина поехали дальше».

Теперь дедушка и его соратники по побегу почувствовали свободу. Они ее поняли так, как их научил плен. Два дня дедушка с товарищами еще пробыли здесь. Чтобы насытиться. «Мы взяли мешки и пошли на бугор, где стояли разбитые повозки. Там набрали продуктов. У немцев брали молоко и вино. Оделись в новую одежду. Теперь было все: и пить, и курить, и есть». Через два дня они решили двинуться на запад. «Говорили, что американцы живут в городе Ландшпуль в семи километрах от нас, там полно русских. Мы решили идти туда».

В ГОРОДЕ ЛАНДШТУЛЬ

Пересыльный лагерь, куда попал мой дедушка, находился за городом. Он был лагерем для русских солдат, побывавших в плену. «Проволока ограждений была растоптана американскими танками. Бараки перегорожены досками. Свободных комнат не было. На улицах горели костры: готовили пищу. Бывшие пленники катались на веломашинах и мотоциклах. Мужской пол был в основном пьяный». Все отобрали у немцев. Приходили к немцу, ставили его к стене и брали все, что хотели. Так делали все. Многих немцев расстреливали, если он был фашистом или плохо относился к русским.

Русские пленные поняли, что в условиях этого лагеря им разрешено заниматься всем, что дозволено. И они этим и занялись. «Мы наполнили половину вагона таким количеством продуктов, которое не смогли бы съесть за два года. Откуда-то прикатили бочку спирта. Мои друзья пили постоянно, я же никогда не пил и отвечал за сохранность продуктов. По вечерам в вагоне набиралось человек тридцать, приходили девушки».

Грабеж в Ландштуле продолжался около двух недель. Только после того, как американцы вывесили приказ, что всем русским нужно собраться на сборном пункте в городе Номбург, он утих. Бывшие русские пленные стали покидать город. Покинул его и мой дедушка. «Мы взяли две машины продуктов, на третью сели сами и отправились туда».

НА СБОРНОМ ПУНКТЕ В ГОРОДЕ НОМБУРГ

Сборный пункт был размещен в бывшем немецком военном городке. «На сборном пункте было около двадцати тысяч человек». Первое время они жили, кому где нравится, ели свои продукты и расправлялись с бывшими обидчиками. «Первые дни проходила расправа над бывшими услужниками фашистов. Полицейского Николая Баламута бросили из окна третьего этажа, Алекса повара убили ножами, Володю полицейского повесили, переводчицу утопили в уборной. Самосуд шел неделю, а потом успокоились».

Потом приехал полковник из советского представительства. Он навел порядок в лагере. Всех перетасовали и разместили по-новому. «Семейных отдельно, девушек отдельно, военнопленных и военнообязанных отдельно. Были образованы три полка, батальоны, роты, взводы, отделения». Дедушку назначили сначала командиром отделения, а потом помощником командира роты по политчасти: «Моя задача была убедить прекратить грабеж немцев, произвол, хулиганство».

В конце мая американцы сформировали из бывших пленных и узников эшелон и на Эльбе передали их представителям СССР . Многие из пленных попали в действующие части Советской Армии. Попал туда и мой дедушка. «Нас отправили в 234-й сборный пункт в город Ратенов, где мы прошли проверку, а оттуда - в воинскую часть. Я попал в мехполк, где был комотделения, потом комвзвода и ротным агитатором». Тут дедушку и застало окончание войны.
«3 марта 1946 года был демобилизован согласно указу президиума. 27 марта приехал в родной город. Погулял 20 дней и поступил на работу в Коми, контору Промбанка в качестве бухгалтера».

Наконец-то можно не бояться, не чувствовать себя загнанным зверем. Война закончилась! Это могло бы быть счастливым концом, как бывает в кино, но реальность в это время была иной. Жестокость людей в послевоенной жизни, людей, которые должны поддерживать его, ведь он столько пережил, что они могли бы гордиться им, оказалась страшнее для него, чем фашистские лагеря.

ЕСЛИ НЕ ДРУГ МОЙ - НЕ ЧИТАЙ

«Это все может быть оценено по-разному, но факты останутся фактами. Я недоволен своей судьбой. Хотел бы жить и работать с пользой для людей, но почему-то нельзя быть таким, каким я был до армии и в армии. Теперь встречаю подозрения, незаслуженное оскорбление. Мне часто задают вопрос, почему я остался в живых. Ответить очень трудно, ведь я никогда не думал остаться живым, но ненависть к мучителям, любовь к настоящему оставило мне жизнь. Я люблю настоящее, но нет, нет мне возможности сегодня бороться со всей энергией, на что вызывает партия наша, лишь потому, что люди думают, что я и все военнопленные не понимают высоких стремлений, малодушны, с животными инстинктами. Да, таких много, но мне это тяжело, непереносимо».

«Сегодня великий праздник нашего народа. Вчера был на торжественном заседании. Со мной не разговаривают по-товарищески коллеги. Не знаю. Или же унижают, потому что я занимаю должность ниже, или за прошлую мою судьбу, может, я не умею вести себя, слишком молчалив, но мне кажется, что это из-за того, что я был в плену. Также я одинок бываю и на демонстрации. Я рад и готов делиться радостью с ними, но не знаю почему, не получается. Мне тяжело быть одиноким и еще тяжелее находиться с людьми, которых хорошо знаешь, но которые обращаются с тобой как с незнакомцем. Поэтому я не пошел на демонстрацию. Слушал по радио демонстрацию из Москвы, но потом стало скучно. Идти, хотя и есть куда, но я не могу рассказать никому свое горе. Есть мать, сестра, но им не понять. Я ничего не говорю им. Есть подруга. Она знает мою историю, но не знает переживаний. Она также становиться далекой. Но сегодня я не пойду к ней, люблю, но не пойду. Сегодня пошел один в театр, чтобы хоть немного рассеять мысли, но там встретил товарища Кулакова, бывшего друга. Вспомнили прошлое из техникума. Он орденоносец, ранен несколько раз и теперь лежит в больнице. Знает ли он о моем несчастном прошлом, не знаю, но он ничего подробно не спрашивал, и я ничего не сказал. Я не виноват, но мне тяжело говорить. Вдруг он не поймет меня, вдруг он примет прошлое как отрицательное. Я не хочу. Я расскажу ему другой раз, если удастся. Но разве я не прежний, разве я изменился. Почему Баталов, узнав мою историю, теперь избегает меня? Ведь он знает меня, он знает, что я не мог изменить в чем-нибудь Родине, он знает это, как и я сам, но почему же отчуждается? Мне тяжело, часто невыносимо. Почему же, как на позор, я уже полгода ношу удостоверение вместо паспорта? Я боюсь его показывать, мне стыдно и до смерти тяжело. Я не совершил ничего против Родины, советской власти, русского народа. Я готов покончить с собой. Мне это не тяжело, я десятки раз переносил больше, чем сама смерть. Но еще есть небольшая надежда, что МВД Коми АССР найдет истинные подтверждения, и мне будет спокойно. Я даже не знаю, могу ли быть принят в институт. Я хотел бы в педагогический, но разве мне могут доверить такую работу, когда у меня нет даже паспорта. В другой институт? Но я не имею права на выезд».

Сегодня теплый, еще первый такой в эту весну мягкий, чистый приятный ветерок. Ручьи текут особо бурно. Хороший день, но ничего не ожидал необыкновенного. Хотел выполнить свои обязанности в Промбанке, а вечером сходить в кино, но вспомнил, что 25-го кончается срок продления моего удостоверения, заменяющего паспорт за номером 1182, за тем же, какой заменял мне фамилию на шахте Реден. В обеденный перерыв пошел в паспортный стол. Думал, что мне скажут прийти завтра, а завтра поставят штамп „продлен до 25 июля“, но дали номер и попросили две фотокарточки. Пошел фотографироваться, чувствуя радость, похожую на радость купленному на свои деньги в 1936 году костюму или на радость от получения значка ГТО . Кажется, я получу паспорт. Ведь я знаю, что это ничего не изменит в отношении людей, но это придаст мне сил».

На этом заканчивается дневник. Долгие годы дедушку преследовали воспоминания о лагерях, часто он кричал во сне, но родным ничего не рассказывал. Он начинал пить, когда становилось особенно тяжело. Часто он говорил, что за ним следят, но ему никто не верил. Возможно, это была правда, возможно - последствие психологической травмы, нанесенной в плену. Но о своем плене он всегда вспоминал крайне скупо. Он всегда был одинок среди людей.

«Я не смею говорить…» Воспоминания моего деда А. А. Калимова о фашистском плене (1941–1945) / Ирина Калимова

Ох, да попал солдат
В полон к ворогам...
Из старинной песни

1

Вечером 8 сентября 1941 года, когда солнце уже коснулось горизонта, я сделал первые шаги в сторону черной неизвестности. Со мной в напарниках пошел мой наводчик Иван Завгородний, родом из Тамбовской области. Нашим главным желанием было пересечь примерно трехкилометровой ширины луг и войти в лес, где и укрыться на какое‐то время, а уж потом, сориентировавшись как следует, искать местных партизан или же продвигаться на восток, в сторону линии фронта. Но желание это было чисто умозрительным, а поступками нашими двигал больше всего страх, главным порождением которого явилась утрата воли и здравого смысла. Да и неоднократно выручавший меня инстинкт самосохранения был в значительной степени парализован, только, может быть, не страхом, а измотавшей меня усталостью и апатией.

Что же касается здравого смысла, то он вообще куда‐то исчез. Судите сами: уходя в неизвестность, я не взял с собою ни шинели, ни плащ-палатки, ни даже котелка, а вокруг уже осень начиналась. При мне была моя винтовка ВГ-3615 с трехгранным штыком [ ВГ-3615 - вероятно, заводской номер винтовки. На вооружении Красной армии в то время состояли в основном трехлинейные винтовки Мосина образца 1891 / 1930 гг., которые выпускалась с четырехгранным штыком. Указание на трехгранные штыки скорее всего произошло из‐за аберрации памяти автора: они применялись в русской армии до второй половины XIX в. с винтовками Бердана, позднее были заменены на четырехгранные - как более технологичные в изготовлении. Самозарядные винтовки Токарева и Симонова, которых во время войны было немного, комплектовались клинковыми (ножевыми) штыками. ] , пехотная лопатка в брезентовом футляре и ручная граната, все это висело у меня на солдатском ременном поясе, а на мне самом - каска, надетая на пилотку, хлопчато-бумажная гимнастерка, насквозь пропитанная потом, такие же брюки-полугалифе и кирзовые сапоги 43‐го размера, выданные мне вместе с брюками десять дней назад, когда мне осколком немецкой мины поцарапало голень правой ноги. Царапина еще не зажила, но и не беспокоила особенно. Остается еще добавить, что взрыватель от гранаты находился у меня в нагрудном кармане гимнастерки, в патронташе было двадцать патронов да еще пять - в винтовочном магазине и в стволе, а в голенище правого сапога - алюминиевая ложка.

Примерно так же был одет и вооружен и Иван Завгородний, только он не забыл прихватить с собой плащпалатку.

Выйдя из прибрежного мелколесья на луг, мы увидели в лучах заходящего солнца рассыпавшиеся по нему мелкие группки наших солдат, двигавшихся в том же направлении, куда решили пробраться и мы. Дойдя до первой копны сена, я совершил поступок, свидетельствовавший о том, что со здравым смыслом я в тот злополучный час оказался и в самом деле не в ладах: я засунул вглубь копны не только все бывшие при мне документы, но и тот пластмассовый пенальчик, где хранилась свернутая в трубочку бумажка со всеми необходимыми сведениями обо мне (по‐моему, Иван Завгородний сделал то же самое).

Зачем я это сделал? Да, наверное, я все‐таки допускал возможность быть захваченным в плен и потому заранее решил, что своего подлинного имени немцам не назову. Почему? А опасался, что если о моем пленении станет известно нашим властям, то родичам моим будет не сдобровать: приказ Сталина 270 [ Имеется в виду приказ No 270 Ставки Верховного Главного командования Красной армии, изданный 16 августа 1941 г. и подписанный лично И. В. Сталиным, запрещал солдатам Красной армии сдаваться в плен. ] я помнил хорошо.

Понимаю, что на мое объяснение явно бессмысленного поступка само собой напрашивается неопровержимое возражение: ведь моя ссылка на якобы имевший место разлад со здравым смыслом не выдерживает даже самой доброжелательной критики, ибо поступок этот вовсе и не бессмысленный.

Что ж, возражение это настолько серьезное, что оставить его без внимания никак нельзя. И потому я, продолжая настаивать на своем, привожу куда более убедительный довод в подтверждение не рядовой, или будничной, а смертельно опасной бессмыслицы, какую я себе тогда позволил. Ведь шли‐то мы с Иваном Завгородним не в плен сдаваться, а хотели к своим пробиться, потому и оружие с боеприпасами при себе имели, и никому из нас и в голову не пришло бросить оружие. И вот допустим, что к своим мы пробрались. А у нас первым делом документы потребовали бы в подтверждение того, что мы именно те, за кого себя выдаем, а не шпионы, врагом подосланные. Ну, а поскольку документы предъявить мы не смогли бы, с нами вполне возможно было поступить в соответствии с законами военного времени, статью для вынесения самого сурового приговора найти не затруднились бы.

Сегодня вспоминая об этом, утешаюсь лишь тем, что не я один так поступил. Слабое, конечно, утешение: ведь я, будучи живым, отказался от самого себя. Из-за страха перед черной неизвестностью отказался. А разве это допустимо - от себя отказываться? Но если я позволил себе такое, значит, причины были не только во мне. Нет, этим утверждением я нисколько себя не оправдываю и вовсе не хочу перекладывать свою вину на кого‐то другого, ибо это прежде всего моя вина, и я всю жизнь думаю, как бы искупить ее - перед людьми и перед совестью своей, но сумею ли искупить ее до конца - в этом я не уверен, как не уверен и в том, что ее искупить возможно.

От той копны мы двинулись дальше в сторону леса. Но когда вошли в мелкий кустарник, с той стороны, куда мы двигались, резанули очереди немецких автоматов и вокруг нас засвистели, плюхаясь в землю, пули. Мы залегли, притаились. А вскоре со стороны луга, который мы только что миновали, послышались голоса немецких солдат. Видеть немцев в сгустившихся сумерках мы не могли, но отчетливо различали отдельные слова, которые они выкрикивали друг другу, чтобы поддерживать взаимное общение. Чувствовалось по их вскрикам, что, шагая по чужой земле, они изо всех сил стремились сбросить с себя наваждение страха за собственные жизни, вот и взбадривали себя, посекундно взывая к впереди и позади идущим.

Страхом заледенило и мою душу, когда я слушал гогот и гвалт чужих голосов, напоминающий неистовый лай спущенной с цепи своры псов. Страхом и сознанием своей беспомощности перед неведомой силой, готовой безжалостно раздавить на своем пути все живое.

Галдеж и гогот немцев, продвигавшихся по лугу в сторону Чернигова, продолжался более часа, так что трудно было представить, сколько их. А когда их гогот и гвалт заглохли, поглощенные расстоянием, впереди нас, вероятно, по кромке леса, в котором мы предполагали укрыться, поползли от села Гущино в сторону Чернигова то ли танки, то ли грузовые автомобили, и рокот их моторов заглушил все другие звуки наступившей ночи. Но вот рокот утих, и мы с Иваном двинулись было опять в сторону леса, но оттуда снова затрещали автоматы, и вокруг нас зашмякали пули.

Давай отроем окопчик, хорошо его замаскируем, перекроем ветками кустов, поверх них дернину уложим, оставим маленькую отдушину, влезем через нее внутрь блиндажика, а при надобности и вылезем из него... Пару дней проваляемся здесь, а потом двинем дальше...

Так ответил Иван на мой вопрос.

Ну что ж, - согласился я, - ничего лучшего, пожалуй, в нашем положении придумать невозможно, а раз так, то приступаем к делу...

2

До самого утра трудились мы в поте лица, сооружая для себя временное убежище. Где‐то заполночь поднялась над горизонтом полная луна и облегчила нашу работу тем, что вполне прилично осветила близлежащие кусты, среди которых мы выискали ветки потолще и, срубая их лопатами, укладывали поперек будущего блиндажика, а ветки помельче набрасывали охапками поверх крупных и присыпали их землей, а уж поверх земли укладывали пласты дерна, нарезанные лопатами под ближайшими кустами.

Уснули мы, устлав дно своего блиндажика мелкими ветками, уже на рассвете. Не уснули, а будто провалились куда‐то в небытие. А сколько проспали, точно сказать не могу, но проснулся я оттого, что сквозь сон уловил какую‐то опасность: сквозь шорох ветра в окружавших наше убежище кустах расслышал я еще какие-то глухие звуки, - сперва вроде бы шаги, а потом и голоса. Чья‐то нога наступила на наш блиндажик, и на нас посыпались струйки земли. А через секунду через наш лаз-отдушину послышался спокойный, без малейшего намека на озлобление, усталый голос: «Русс, аусштайген!..», что означало: «Русский, вылезай!..»

И с этого вот «Русс, аусштайген!..» и началась для меня черная неизвестность, продлившаяся 1338 дней и ночей.

Сдаемся! - крикнул из нашей норы Иван Завгородний и первым вылез наружу.

Вслед за Иваном вылез и я, положил у ног немцев свою винтовку и поднял руки. Нас обыскали. Позволили справить нужду, а сами отвернулись и закурили. Немцев, взявших нас в плен, было человек пять. Один из них, самый высокий и сильный, на наших глазах поломал наши винтовки - жахнул дважды прикладами о землю, держа винтовку за край ствола, и, отделив ствол от приклада, разбросал их в разные стороны. Без всякой злобы он это сделал, будто колоду дровяную надвое колуном распластал. На нас немцы не кричали и не ругались. А я тогда подумал: может быть, потому не кричат и не ругаются, что подведут сейчас к опушке леса, куда нам так хотелось вчера пробраться, да и уложат там навсегда.

Но немцы, прочесавшие весь кустарник, в котором мы скрывались, повели нас не к лесу, а в сторону Чернигова.

А в противоположную сторону, как я заметил, вернулась другая группа немцев, прочесывавшая тот же массив кустарника от села Пущино. Один из немцев, с велосипедом в руках, подозвал меня и велел взять велосипед. Я подумал, что он хочет проверить, умею ли я ездить на велосипеде, и хотел было, поставив левую ногу на педаль, разогнать его и сесть, но немец сказал «найн» и, надавив пальцами шины, дал мне понять, что ехать на нем нельзя, прокол в камерах, и знаками разъяснил, что велит вести велосипед руками. И я повел, Иван Завгородний шагал рядом, а немцы позади нас о чем‐то между собой переговаривались.

Значит, на месте захвата они нас не уложили, но где‐то все‐таки, наверное, уложат? - проговорил тихо Иван.

Кто знает, что у них за порядок?.. Может быть, по одному да по двое не укладывают, а сразу сотнями? - так же тихо отозвался я.

В отличие от предшествующего, день 9 сентября 1941 года выдался пасмурный, но теплый: даже в одной гимнастерке я не ощущал прохлады, - чуть накрапывал ленивый, мелкий дождик, впрочем, не столько дождик, сколько теплая туманная морось, - погода словно оплакивала нашу погибель.

Километра через полтора от того места, где нас захватили, немцы, выполняя поданную команду, остановились и нам велели остановиться. Расселись прямо на траве, достали из своих ранцев хлеб и маленькие жестяные коробочки с мясным паштетом и принялись за еду. Глядя на них, неторопливо, но с аппетитом жующих, я с удивлением подумал, почему это мне совсем не хочется есть, и сразу же понял, почему: о еде ли думать, когда не знаешь, сколько тебе осталось жить.

Давай все‐таки спросим, когда нас кокнут, - сказал Иван.

Хорошо, я сейчас попробую, - ответил я и тут же, собрав весь свой запас немецких слов, обратился к самому спокойному и самому интеллигентному на вид немцу.

А тот, ничуть не изменив выражения своего лица, ответил невозмутимо, что, мол, для вас война окончена и всех вас отправят в германский тыл на работу.

Когда я перевел Ивану ответ немца, тот проговорил:

Да заливает он, чтобы успокоить нас... Им же о таком не велено, наверное, говорить.

Я тоже не очень‐то поверил немцу, потому что пребывал в таком состоянии, хуже которого, наверное, не бывает, - апатия, равнодушие, безразличие ко всему на свете парализовали мою душу, не хотелось никому и ничему верить, не возникало желания и положиться на какую‐то надежду. Наиболее точно тогдашнее мое настроение можно было бы выразить тремя словами: будь, что будет...

3

А мелкая туманная морось продолжала свое тихое, незаметное дело, - пропитывая влагой высушенный солнцем и ветром предыдущих дней воздух, она будто бы и впрямь оплакивала нас, павших вчера, но оставшихся в живых, чтобы нынче, и завтра, и в бесконечной череде грядущих дней влачить в себе и на себе ярмо позорной неволи. Тяжкое само по себе, оно обрушилось на наши души двойной, а может, и тройной тяжестью от сознания, что с того самого момента, как мы оказались в руках врагов, будучи поверженными и обезоруженными, государство, которое мы защищали и на верность которому присягали, от имени Родины отринуло и отвергло нас, послав вослед проклятье и заочно пометив клеймом изменников.

Зная, что мечен этим несмываемым клеймом, способен ли ты будешь, пока идет война с врагом, который взял тебя в полон и бросил, как и полагается, за колючую проволоку, - способен ли ты будешь настолько воспрянуть духом, чтобы хватило сил вытряхнуть из души своей тяжкой свинцовой пылью пропитавшее ее оцепенение и, облегчив ее таким образом, рвануть в запредельную даль, туда, где твоя Родина, без которой нет для тебя полнокровной жизни? Способен ли ты будешь совершить такой рывок, не будучи уверенным в том, что Родина не только великодушно простила тебя за твое самоотверженное возвращение и вновь, без всяких унизительных для тебя оговорок готова вручить оружие и благословить на новые

битвы с врагом, которого ты, побывав у него в плену, настолько хорошо узнал, что уж во второй раз в руки ему живьем не дашься?

Эти мысли начали бередить мне душу с того самого момента, как только я услышал от интеллигентного вида немца ответ на вопрос, когда с нами покончат. И дело не в том, поверил я немцу или не поверил, а в том, что его должный стать успокоительным ответ нисколько меня не успокоил, да и не мог успокоить. По той причине не мог успокоить, что обещанное немцем сохранение моей жизни не воспринималось мною как ее продолжение, потомо что жизни как таковой, жизни привычной и приемлемой для себя я в том положении, в каком я только что очутился, не представлял и представить не мог, как не мог тогда понять и того, что для ощущения - не жизни, нет, а хотя бы какого‐то подобия ее - понадобится очень длительное время, а восприятие длительности времени стало для меня в тот день просто недоступным, ибо оно, время, для меня остановилось.

И это ощущение остановившегося времени, начавшее пробиваться из глубин моего подсознания с того момента, когда мы утопили в Десне свои минометы и когда немцы стали обстреливать нас с левого берега Десны, и полностью овладевшее моим сознанием, как только немцы, велев мне и Ивану Завгороднему вылезти из своего жалкого убежища, тут же на наших глазах сломали наши винтовки, - это ощущение остановившегося времени надолго, очень надолго парализовало мою волю к жизни и повергло душу в состояние длительной апатии.

Нет, не скажу, что мне хотелось обязательно и немедленно умереть, - если бы такое желание мной овладело, исполнить его не составило бы никакого труда, стоило лишь изобразить попытку к бегству, и очередь в спину из немецкого автомата это желание исполнила бы незамедлительно. Но мне и жить не хотелось, и потому я возможность расстрела, которого мы с Иваном Завгородним ждали от немцев, воспринимал как должное, и если бы это случилось, я принял бы его, по всей вероятности, без внешнего протеста, так как считал для себя такой протест не просто бессмысленным, но и унизительным: смерть от вражеской пули, что о ней ни думай, вовсе не позорна.

Однако в тот день, когда время для меня остановилось, жизнь, тем не менее, продолжалась, и даже меня, переставшего на что‐либо надеяться, она оградила от смерти, что поджидала многих из нас всего через каких‐нибудь пять-шесть недель. И среди многих неизвестных наших солдат непременно лежать бы и мне, если бы не Человек, ставший моим спасителем, моим ангелом-хранителем. К стыду своему, я даже не узнал имени этого Человека, - так я был подавлен всем случившимся с нами.

Расскажу, однако, все по порядку. Где‐то во второй половине дня немцы привели нас в село и загнали в колхозную конюшню. Конюшню не закрыли, но вокруг ее ограды расставили автоматчиков. У самого входа в конюшню, когда нас с Иваном Завгородним подвели к ней, стоял молодой Человек в командирской шинели и в фуражке, - по всей вероятности, старшина сверхсрочной службы, исполнявший какие‐то технические или канцелярские обязанности в высоком, рангом значительно выше полкового, штабе. Я запомнил добрые, задумчивые и печальные глаза этого Человека. Я остановился напротив него, и он стал меня расспрашивать о том, о сем. Я охотно отвечал на вопросы и сам о чем‐то спрашивал. Словом, разговорились, да так разговорились, что я почувствовал в нем что‐то очень близкое мне, - что‐то от Вани Показеева, друга моего лучшего, почудилось мне в нем. А в конце разговора он так жалостливо посмотрел на меня, будто мой завтрашний день предвидя, и говорит:

Как же Вы будете - и без шинели, и даже плащпалатки нет у Вас?.. Вот, возьмите...

И с этими словами он протянул мне свою свернутую трубкой плащ-палатку. Я взял. Поблагодарил. А имени его спросить не догадался. И он тоже не спросил моего имени. И мы разошлись: он пошел к кому‐то из своих, а я откликнулся на зов Ивана, подыскавшего нам подходящее место в дальнем углу конюшни. Мы разошлись и больше не встретились. Жизнь мне спас Человек, а я даже имени Его не знаю. Но храню Его образ в душе своей всю жизнь и сохраню до последнего своего часа: если бы не Он, не прожить бы мне и двух месяцев в том аду, в каком пришлось оказаться.

4

В той конюшне продержали нас недолго, не более четырех часов, пока немцы не закончили прочесывать всю местность к юго-западу от Чернигова, где еще вчера шел жестокий бой. А перед вечером лающие крики немцев повыгоняли нас из конюшни и построили в колонну по пять человек.

Когда я выходил из‐за конюшенной ограды, колонна уже почти выстроилась, а на ее правом фланге я увидел несколько наших старших командиров - подполковников и майоров, - и среди них узнал чернявого с усиками подполковника, который был начальником корпусной артиллерии нашей, 5‐й армии [ 5‐я армия под командованием генерал-майора М. И. Потапова с начала войны была включена в Юго-Западный фронт и участвовала в приграничных сражениях и в Киевской оборонительной операции, в ходе которых понесла тяжелые потери. В сентябре 1941 г. армия была расформирована, а ее соединения и части переданы в другие армии фронта. Вновь 5‐я армия была создана в октябре 1941 г. на базе войск Можайского боевого участка. В составе Западного, затем 3‐го Белорусского фронта участвовала в Московской битве, Ржевско-Вяземской, Смоленской, Белорусской и Восточно-Прусской наступательных операциях. ] . Нет, на душе мне не стало легче оттого, что среди плененных немцами увидел я и своих высоких командиров, скорее наоборот: сердце сжалось от мысли о масштабах нанесенного нам поражения, оправиться от которого сумеет ли моя многострадальная Родина? Кто‐то из неподалеку стоявших, горько вздохнув, вымолвил: «Неужели погибла Россия?..» И никто ему не ответил, потому что этот же вопрос терзал душу каждому, а ответить на него - разве ж мы сумели бы тогда?..

Колонна получилась длиннющая, - чуть не полкилометра от правого до левого фланга, а конвоиров с автоматами не менее тридцати человек. Конвоиры долго и тщательно нас пересчитывали, прежде чем погнать в сторону Чернигова, а меня все не оставляла мысль о том, что выведут нас сейчас за околицу, где уж приготовлены пулеметы, и успокоят навсегда. Но вот подъехала легковая машина, из нее вышел немецкий генерал, и все немецкие охранники вытянулись в струнку, генералу доложили, по всей вероятности, о количестве взятых в плен русских, он подошел к голове колонны, задал несколько вопросов нашим старшим командирам (что это были за вопросы и что на них отвечали, я слышать не мог, потому как стоял метрах в ста от головы колонны), потом генерал прошел вдоль колонны, высокомерно и брезгливо оглядывая нас, махнул кому‐то рукой, после чего раздались лающие команды охранников и колонна медленно зашагала в сторону Чернигова.

Тот скорбный и позорный для нас марш продолжался, как мне показалось, чрезмерно долго: ведь до Чернигова было не более десяти километров, а мы преодолевали их никак не менее четырех часов, - может быть, потому, что слишком часты были остановки, во время которых нас обгоняли колонны немецких солдат, спешивших туда же, куда вели и нас, в сторону Чернигова.

Привели нас около полуночи на товарный двор железнодорожной станции, командиров тут же отделили и поместили в крытый склад, закрыв его двери на замок и поставив возле них часового с автоматом, а нас оставили во дворе, и мы разбрелись по разным навесам, где еще валялись остатки невывезенного сена, - оно‐то и послужило нам прекрасной постелью, подобной которой мы потом долго-долго не увидим. Да, одни долго-долго, а другие - никогда.

Вдыхая запах сена, скошенного, по всей вероятности, в июне и привезенного сюда скорей всего в августе, я вспоминал давным-давно минувшие дни своего щаповского [ Дмитрий Трофимович Чиров родился 1921 г. в деревне Щапово, которая находится в 30 км к югу от города Уральска. ] детства и мысленно прощался с ними навсегда: ощущение остановившегося времени продолжало держать мою душу в тисках беспросветной безнадежности. Это ощущение было настолько сильным, что подавило и вытеснило куда‐то все другие, даже самые естественные и жизненно необходимые, - голода и жажды: уже более суток во рту у меня и маковой росинки не побывало, а мне не хотелось ни есть, ни пить, будто потребность в пище и воде куда‐то улетучилась, но меня это нисколько не беспокоило.

Случилось что‐то, по‐видимому, и с моей памятью, точнее - с восприятием и запоминанием всего, что меня окружало: я не помню, с кем именно шел я рядом в той позорной колонне, не помню, когда покинул меня, примкнув к компании своих тамбовских земляков, Иван Завгородний, - случилось ли это уже в Чернигове или Гомеле; не помню, когда близко сошелся с Иваном Заверткиным и Петром Кильгановым, - в Чернигове, Гомеле или в Бобруйске; не помню точно, когда начало беспокоить меня ощущение голода, - еще в Гомеле или уже в Бобруйске; встречался ли я в Гомеле с Каримом Гариповым лично или же мне кто‐то рассказал, будто видел его в компании татар, сгуртовавшихся вокруг кухни для пленных, где они разделывали туши убитых лошадей, мясом которых немцы кормили нашего брата...

5

Но что‐то же я запомнил из первых дней плена? Да, конечно. Помню, как лежа на сене в одном из многочисленных навесов товарного двора станции Чернигов, прислушивался к поющим деревянными голосами немцам, повзводно и по ротам шагавшим куда‐то, и их деревянное пение вызывало у меня такой прилив тоски, справиться с которой не было никаких сил, и мне ни на что не хотелось смотреть, ни с кем и ни о чем не разговаривалось, ни о чем не думалось, лишь одно-единственное желание теплилось где‐то в глубине еще не до конца парализованной души - сжаться в комок, превратиться в крохотную точечку и - забыться, забыться, забыться.

А где‐то у самых ворот товарного двора, совсем неподалеку от меня, суетились немецкие конвоиры: кого‐то поднимали, сгоняя с нагретых мест, строили, считали, уводили куда‐то в город, потом через некоторое время - через час, два, пять часов? - приводили назад, и приведенные с кем‐то делились впечатлениями о своей удаче: что‐то там они то ли грузили, то ли выгружали, и удалось им при этом перекусить, а что‐то даже и с собой прихватить, и смысл их впечатлений был обнадеживающим, - мол, расстреливать нас немцы не думают, значит, пока живы останемся. Доходили отголоски этих впечатлений и до моих ушей, да только легче мне от них не становилось, - душа продолжала пребывать будто в замороженном состоянии.

Так продержали нас в этом товарном дворе часов до шести вечера 10 сентября, а потом подогнали несколько больших крытых грузовиков и загнали всех в кузова. На закате солнца привезли нас в Гомель, где расположили то же на каком‐то производственном дворе. Ни в Чернигове, ни в Гомеле нас ни разу не покормили: утром 11 сентября всем накануне вечером привезенным из Чернигова велели построиться, вывели со двора и вновь загнали в крытые машины.

А перед тем как отправить дальше, немцы продемонстрировали перед нами свое сытое благополучие: у самых ворот Гомельского лагеря для военнопленных стоял грузовик с открытым верхом, а в нем немцы-охранники с аппетитом жрали свои увесистые и калорийные завтраки - хлеб с салом и колбасой запивали чем‐то из фляг - и громко обменивались оскорбительными репликами в наш адрес. А мы, уже третьи сутки ни разу не евшие, проходили мимо них, невольно сглатывая голодную слюну.

К тому времени, кажется, ко мне вернулось ощущение голода, и я вспомнил нечто подобное из своей жизни в семье отца и мачехи: наказывая меня голоданием, они усаживались за стол, уписывали за обе щеки обед или ужин, а я сидел в стороне и глотал голодную слюну. И это воспоминание помогло мне тогда, никому не говоря ни слова, горько пошутить над самим собой: уж если я выдерживал голодные испытания в родной семье, то уж здесь‐то, в неволе немецкой, тем более выдержу. Так впервые за часы плена на мгновение вспыхнуло во мне залетной искоркой чувство юмора. Вспыхнуло и сразу же угасло. Надолго-надолго угасло.

До Бобруйска нас везли чуть ли не целый день. Провозили через полностью разрушенные города Жлобин и Рогачев, - одни прокопченные сажей печные трубы вздымались в пустынное небо, с немым укором взывая к нему о сострадании и милосердии, а обнаженные со всех сторон остовы печей всем своим видом укоряли людей за их бессилие и жестокость. И редко кто из нас, глядя на эти костьми полегшие под вражеским огнем города, не содрогнулся сердцем, приняв их бессловесный укор и в свой адрес. А уж какое чувство вызвали у нас сброшенные с постаментов бронзовые бюсты Ленина и Сталина, валявшиеся у самого въезда в Жлобин, сказать нетрудно: демонстрируя перед нами свое высокомерное презрение к нашим государственным святыням (из песни слова не выкинешь - бюсты Сталина, как и памятники Ленину, считались нами официальной святыней), немцы растаптывали и наше национальное, патриотическое и гражданское достоинство и тем самым преступали самые священные законы цивилизованной морали, даже за людей нас не считая. И в этом был главный просчет их государственной человеконенавистнической стратегии.

Да, Гитлеру удалось заморочить немцев расистским национал-социализмом, внушив им бредовую мысль о недосягаемом превосходстве расы чистопородных арийцев, каковыми он посчитал тех своих германских соотечественников, в ком вплоть до пятого колена нет ни капли неарийской крови. Сталин же возомнил себя единственным непогрешимым пророком пролетарского социализма и, подмяв под себя огромную страну, заморочил нас верой в свое величие и гениальность, в свое право распоряжаться нашими судьбами так, как в его понимании повелевают идеи социализма.

И Гитлер, и Сталин возглавили сильнейшие в Европе государства с почти одинаковыми тоталитарными режимами. Только тоталитаризм Гитлера был больше направлен вовне, а тоталитаризм Сталина - внутрь государства, что и привело в предвоенное десятилетие к истреблению миллионов советских граждан. Однако Сталин умело спекулировал ленинскими и, в основе своей гуманистическими, лозунгами, благодаря чему в наших людях и крепла вера в истинный социализм. И нельзя не сказать, что именно эта вера воспитывала в наших людях чувство гуманности к народам зарубежных стран, и потому мы, когда наступила пора возмездия гитлеровским захватчикам, унижать национальное достоинство немцев себе не позволяли. Немцы же в 41‐м и 42‐м годах унижали наше достоинство без всякой оглядки и тем самым добились эффекта прямо противоположного тому, на какой рассчитывали.

И первые месяцы моего плена явились тем временем, когда беспардонная самоуверенность гитлеровцев крушила не только наши вооруженные силы, но и растаптывала на оккупированных ими землях все, что было провозглашено и завоевано нашей революцией, освящено именем Ленина. Отделить Ленина от Сталина, чтобы понять нас и отнестись к нам с надлежащим уважением, гитлеровцы не хотели, да и не могли.

6

Нас привезли в Бобруйск на закате солнца 11 сентября, в конце третьего дня моего плена. В самом центре города, где не было никаких следов разрушений, словно война и не коснулась тех мест, колонна перевозивших нас машин остановилась, и мы получили возможность увидеть тихий и чистый уголок небольшого городка - вымощенная булыжником улица, деревянные, как в Пензе, тротуары, витрины магазинов, а совсем неподалеку от машины, где, словно звери в клетке, находились мы, - ресторан, к дверям которого подходили и тут же скрывались за ними молодые мужчины, одетые в хорошо отглаженные костюмы, а некоторые из них вели под руку тоже молодых и нарядно одетых, модно причесанных женщин...

Неужели все это не приснилось нам, вышибленным войной не только из ставших привычными окопов, но и из естественного ритма человеческой жизни, включающей в себя своевременное удовлетворение самых естественных потребностей - мытье рук и лица, прием пищи, утоление жажды, смену белья, чтение газет или книг, писание писем родным и близким, - неужели этих мужчин и женщин мы видели наяву? А если и наяву, то, может быть, это совсем не реальная, а всего лишь сказочная явь, - война кругом, а тут все выглядит так, будто никакой войны вовсе и нет. Да и кто они, эти модно одетые и чисто выбритые мужчины с нарядными дамами под ручку?

Ответ на этот вопрос не заставил себя долго ждать: машины тронулись и вскоре въехали, миновав тот тихий и укромный переулок с рестораном и чисто вымытыми витринами магазинов, на торговую площадь с рыночными прилавками. Вдруг машины резко сбавили скорость, а мы сразу же поняли причину этого: слева по ходу стояла недавно сооруженная - ошкуренные столбы еще не успели потемнеть от желтизны - перекладина, а на ней - пять мужских трупов в крестьянской одежде и на груди у каждого деревянная табличка, на которой дегтем выведены слова: «Я был партизаном».

Вот так немцы в течение всего лишь одного дня устроили перед нами, поверженными пленниками, целых три демонстрации: первая из них была призвана пробудить в нас зависть, - как же сытно и вкусно питаются немецкие солдаты; вторая демонстрация, во время проезда через полностью разрушенные Жлобин и Рогачев, вероятнее всего, имела своей целью ошеломить нас мощью германского оружия, сопротивление которому, мол, учти

те: это бессмысленно; что же касается последней демонстрации, то она, как мне теперь представляется, призвана была завершить начатый утром процесс психологического устрашения и оболванивания: нарядно одетые мужчины, под ручку с красивыми женщинами идущие в конце рабочего дня в ресторан, должны были показать нам, как добры и великодушны оккупационные немецкие власти к тем советским гражданам, которые безо всякого сопротивления отреклись от себя вчерашних и покорно согласились служить новоявленным хозяевам; ну, а трупы повешенных говорили сами за себя, - вот, мол, что ожидает каждого, кто осмелится поднять на нас оружие.

Бобруйский лагерь для военнопленных [ В Бобруйске в это время имелось два транзитных лагеря для советских военнопленных: один - в бывшей крепости (дулаг No 131, вместимостью около 40 тыс. человек) и другой (дулаг No 314, вместимостью около 6 тыс. человек) - возле аэродрома. Судя по всему, Чиров попал во второй из них. В своем отчете об инспекции этого лагеря 29.9.1941 г. (спустя две недели после того, как через лагерь прошел Чиров!), полковник Маршал писал: «С момента прошлого посещения много работы выполнено по развертыванию лагеря. Ликвидировна грязь. 6 тыс. военнопленных размещены теперь удобнее под крышей. Охраны для имеющегося количества пленных достаточно». Комендант лагеря пожаловался на недостаточность персонала самого лагеря - всего 80 человек, а в ответ получил указание привлекать украинцев и обученную вспомогательную полицию (См. Государственный архив - Военный архив Германии, Фрайбург. RH 22. Nr. 251. Bl. 64–67). ] располагался у западной окраины города на невысоком холме вблизи железной дороги. Это был первый настоящий немецкий лагерь для военнопленных, - огороженный двойным рядом колючей проволоки, со сторожевыми башнями через каждые сто метров, с прожекторами на башнях и стоящими на них автоматчиками. У лагеря были двойные ворота, между которыми длинный, метров в сто, коридор из колючей проволоки. В этот коридор и завели нас сразу же после того, как приказали вылезти из машин. Построили в колонну по пять. Пересчитали. Открыли внутренние ворота и завели ввнутрь. Объявили, что питание выдается здесь раз в день, а чтобы получить его, надо, не позднее чем за полчаса до раздачи, построиться по сотням и после пересчета в составе сотни встать в очередь за получением пищи. «Всякий, кто попытается повторно получить паек, будет жестоко наказан», - это последние слова, что были сказаны нам перед тем, как была дана команда «разойдись».

Уже смеркалось, когда мы разбрелись по лагерю, выискивая в разбросанных по его территории сараях, бывших когда‐то складскими помещениями, место для ночлега. Именно в тот вечер я и примкнул к своим старым товарищам по полковой школе - Ивану Заверткину и Петру Кильганову. Оба они были из Мордовии, в полковой школе часто держались вместе, а после окончания школы Петра направили в стрелковый батальон, а мы с Иваном были оставлены - уже в качестве командиров минометных расчетов - в полковой школе, и когда началась война, опять оказались вместе, в полковой минбатарее. Куда исчез Иван Заверткин после того, как мы, вечером 8 сентября, свои минометы в Десне утопили, я не знал. Постигла же его, как и всех нас, кто остался в живых после боя под селом Гущино на правом берегу Десны, та же, что и меня, судьба. И только в Бобруйском лагере, - а может, и в Гомельском, точно не помню, - мы нашли друг друга и не расставались с тех пор, наверное, более полутора месяцев.

В одном из сараев мы разыскали место и сразу же расположились на ночлег. На троих у нас было две плащ-палатки: одна Ивáнова, а другая моя, та, что подарил мне Тот Человек, а у Петра Кильганова ни плащ-палатки, ни шинели не было, - и одну из них мы, сбившись в кучу, стелили, другой накрывались.

О том, что мы были голодны, говорить еще рано: всего каких‐то трое суток прошло с того момента, когда каждый из нас, в одночасье лишившись всего, с чем успел сжиться за месяцы службы и за недели войны, ступил за ту черту, где начиналась черная неизвестность безо всякой надежды на просветление. И только когда нас перевезли в Бобруйск, подвергнув жесточайшей психологической обработке, мы начали осознавать, что представляет эта черная неизвестность. Точнее сказать, покров с неизвестности немцы прямо перед нашими глазами сорвали, обнажив со всей беспощадностью ту черноту, что скрывалась за ним, - черноту неволи, черноту абсолютного бесправия и полнейшей беззащитности, черноту непробиваемой безнадежности. Подавляемые сознанием сковавшей наши души безнадежности, могли ли мы в тот вечер, располагаясь на бесприютный свой ночлег, думать еще и о голодных желудках?!

Ощущение голода начало нас тревожить лишь на следующий день, когда мы увидели, что люди, прожившие в том лагере уже не одну неделю, каким‐то образом приспособились к своему положению и смирились с ним. Отовсюду слышались разговоры о том, как кому удалось накануне попасть на удачную работу, и как на этой работе подфартило что‐то раздобыть, и как потом добытое обменяли на курево, а курево - на полпайки хлеба и тому подобное. Люди с самого утра собирались толпами, в гуще которых бойко шел торговый обмен. Тут никто никому не сочувствовал и никто никому не подарил бы ненужную ему вещь, как подарил мне плащ-палатку Тот Человек. Тут вступили в права совсем иные отношения: каждый за себя и никто за всех.

7

С чем можно сравнить отношение немцев к нам, их пленникам? Не тех немцев, что взяли нас в плен на поле боя, - об их беззлобно-равнодушном отношении я уже рассказал, - а тех, под чье начало мы поступили в Гомеле: немцы, принявшие нас под конвой в Гомельском лагере, были уже не фронтовыми, а тыловыми оккупантами, главной задачей которых было утверждение и всяческое укрепление власти «Третьего Рейха» на только что завоеванных землях. На нас же смотрели как на людское поголовье, которое надо строжайшим образом охранять и держать в повиновении. В предупреждение побегов из лагеря, они кормили нас так, чтобы в течение нескольких недель превратить в беспомощных дистрофиков. Это было отношение нерадивых пастухов к стаду, численность которого никого не интересовала: стадо, вроде бы, ничейное, так что, если оно и убудет, так пастухам от того не убыток, а прибыль, - корм и на павшее поголовье они продолжали получать.

Да, в течение первых двух месяцев плена каждый из нас и в самом деле чувствовал себя в положении некоей человеческой единицы в строго охраняемом людском стаде, обреченном на медленное умирание. Для немцев мы были именно стадом, и ни чем иным: нас, построив по сотням, прежде чем выдать суточный рацион питания, тщательно пересчитывали и итоги, скажем, сегодняшнего пересчета сверяли со вчерашними, но ни один из нас для немецких охранников не существовал как человек: наши фамилии, имена и прочее, что отличает одного человека от другого, немцев не интересовали, и если кто из нас умирал, то хоронили его в общем рву как безымянного.

А кто был больше виноват в таком к нам отношении: немцы, бравшие пленных летом и осенью 41‐го года миллионами, опьяненные своими успехами, походя растаптывавшие в нас все человеческое, или же наше родное правительство, не просто отказавшееся от элементарной заботы о нас, которую наши западные союзники, памятуя о своих солдатах и офицерах, попавших в плен, осуществляли через международный Красный Крест, но и пославшее нам вослед чудовищное проклятие, объявив дезертирами и изменниками? Виноваты, разумеется, обе стороны, но я глубоко убежден еще и в том, что на нашем тогдашнем правительстве лежит несмываемый грех за гибель многих и многих сотен тысяч советских военнопленных, нашедших свой конец за колючей проволокой гитлеровских лагерей.

И что самое жестокое и бесчеловечное в отношении советских властей к нашим плененным врагом воинам: умирали они с мыслью о не снятом с них проклятье, которого, право же, не заслужили. А не оно ли, сатанинское проклятье, прозвучавшее со страниц сталинского приказа 270, вызвало к жизни такое исчадие, как генерал Власов с кликой предателей Родины? Но об этом - речь впереди. Сейчас же могу сказать лишь одно: не будь приказа 270 и не откажись наше государство от услуг международного Красного Креста, не было бы и предателя Власова.

А как легко было немцам выискивать и находить в нашей среде разных прихлебателей и превращать их в своих верных псов! Я не берусь судить, в каких социальных слоях нашего общества обретались до плена те, из кого немцы формировали надсмотрщиков-полицаев и разного рода доносчиков и стукачей, но те, кого мне пришлось наблюдать (в близких отношениях ни с кем из них я не был, потому что иного чувства, кроме отвращения, они не вызывали), больше всего походили на оскотинившихся подонков-уголовников, готовых за кусок хлеба и за несколько окурков продать не только своего соотечественника, но и мать родную. Что немцы для ужесточения лагерного режима опирались - особенно в 41‐м и 42‐м годах - именно на наших подонков, это не делало им чести (впрочем, о чести своей перед нами они нисколько не заботились: нас они за людей не считали), но цели своей добивались: губили нас нашими же руками. Нас, плененных утром 9 сентября под Черниговым, впервые покормили, выдав по двести грамм хлеба и по черпаку картофельной похлебки в полдень 12 сентября в Бобруйском лагере, то есть более трех суток спустя после пленения. Но мучений от голода в те трое суток я не помню, так как не эти мучения определяли мое настроение, а муки душевные, о которых я уже рассказал. И хоть теперь, полвека спустя, не очень приятно в этом признаваться, но ощущение голода лишь на четвертый день плена явилось началом какого‐то поворота и в моем внутреннем мироощущении. Нет, это был вовсе не поворот к надежде, а что‐то совсем иное, а вот что именно? Может быть, очнулся и вступил в свои права парализованный потрясениями последних дней инстинкт самосохранения?

В тот день я впервые почти в упор разглядывал немецких прихлебателей: это были повара-раздатчики, с распухшими от обильной жратвы и лоснящимися от жира, проступавшего сквозь загорелую смуглую кожу, мордами и выпяченными, как у бульдогов, тяжелыми челюстями, - нарочно что ли немцы выбрали типов с бульдожьими физиономиями, чтобы потешиться, наблюдая, как они усердно облаивают своих соотечественников. А уж как они старались перед своими хозяевами, хотя хозяев‐то тех стояло возле раздаточной всего двое: один ефрейтор с висящим на ремне плоским штыком в кожаном футляре да унтер-офицер с парабеллумом, пристегнутым к ремню с левого бока.

Ефрейтор был уже в возрасте, наверное, из недавно мобилизованных, он стоял молча, угрюмо наблюдая за порядком в нашей очереди, а унтер-офицер был совсем молодой, ему усердие наших человекоподобных бульдогов очень нравилось, и он то и дело поощрял их лай одобрительными репликами, смысл которых был примерно таким: мол, хорошо стараетесь, продолжайте и дальше в том же духе. Услышав одобрение господина, бульдоги расцветали мордами от распиравшей их радости и принимались с еще большим усердием облаивать своих голодных, грязных и полуоборванных соотечественников.

Аб! Аб!! Аб! - надтреснутым фальцетом надрывался один мордастый.

Форбай! Форбай! Форбай! [ От нем. «vorbei» - буквально: «мимо». Здесь - в смысле «проходи!». ] - нутряным басом вторил ему другой.

И как эти подлюги свой оскал бульдожий маскировали, когда среди нас находились?! - зло проговорил Петр Кильганов, когда мы вернулись, получив свои порции, в сарай.

Как-как?.. - проворчал в ответ Иван Заверткин. - Сам, что ли, не знаешь, как?! Лебезили перед каждым командиром, да, скаля зубы, улыбались. А теперь, почти по‐прежнему скаля зубы, рычать по‐собачьи и лаять научились - новым хозяевам в угоду.

8

Примерно через неделю всех обитателей Бобруйского лагеря построили по сотням, повели к железной дороге и погрузили в открытые вагоны с высокими бортами, - в них обычно уголь и лес перевозят. Вагоны набили нашим братом битком, так, что никому из нас даже на корточки присесть было невозможно. В голове и хвосте эшелона - крытые вагоны для охранников со специально оборудованными на крышах площадками для часовых. Куда нас повезут, не объявили, в день отправки не покормили и в дорогу ни кусочка не дали.

Перед закатом солнца наш эшелон остановился на станции Слуцк. На первом пути остановился, у самой платформы для пассажиров, которую иногда перроном называют. А вокруг все тихо, из людей никого не видно, лишь охранники немецкие с винтовками наперевес вдоль эшелона расхаживают, а мы на них из‐за высоких вагонных бортов сверху поглядываем да прислушиваемся, что они между собой говорят, - может, хоть назовут конечный пункт нашего следования и удастся узнать, долго ли еще нам вот так‐то: без еды и питья, без возможности справить нужду.

А вечер такой тихий, что только любоваться бы и любоваться им бесконечно, если бы на воле находились, и тепло так, как бывает в дни бабьего лета. Но тут случилось такое, что мигом заставило нас забыть о том, какая благодать царит за пределами нашей неволи, и вспомнить, кто мы есть для любого поставленного нас охранять. Одному парню из нашего вагона приспичило справить «большую нужду», и он принялся упрашивать проходившего мимо охранника, чтобы тот разрешил ему выйти, объясняя и словами и знаками, что выйти крайне необходимо. Но охранник в ответ прицелился в него из винтовки и, пролаяв какую‐то угрозу, пошел дальше вдоль эшелона. А несчастный, которому «приспичило», посмотрел ему вслед и, по всей вероятности, подумал: пока этот тип с винтовкой сойдется с шагающим ему навстречу от головы эшелона напарником да поговорит с ним, он свою нужду справить успеет. И незамедлительно перелез через поперечный борт вагона и, на чем‐то там расположившись между вагонами, совершил то, ради чего и очутился в запретном пространстве. И если бы немец, только что целившийся в несчастного из винтовки, прошагал именно то расстояние, на какое рассчитывал наш бедолага, его вынужденный проступок мог бы остаться незамеченным, и бессмысленного смертоубийства не произошло.

Но немецкий охранник был молод и жаждал подвига. Он, по внешности чистейший ариец, - белолиц, прямонос, со светло-русыми волосами и водянистыми светло-голубыми, цвета зимнего неба, глазами, - пылал ненавистью и презрением к этим вот русским большевикам, которых почему‐то везут в сторону его великого и любимого фатерланда, а будь его воля, он бы их, дай только ему автомат или пулемет, всех до единого уложил, чтобы в родном фатерланде ими не воняло. И что‐то учуял этот юный ариец и потому, прошагав всего каких‐нибудь метров пятьдесят, круто повернул назад и поспешил к нашему вагону.

Что умолявший выпустить его на минуту русский что‐то затеял, бдительный ариец догадался по беспокойному гомону и пугливым оглядкам в его сторону оттуда, где он только что пригрозил пустить в ход оружие, если русский пленный все‐таки осмелится высунуть свой нос за пределы вагона. И когда охранник вернулся, он увидел такое, что заставило его сперва брезгливую гримасу скорчить, и он тут же с отвращением и злобой сорвал с плеча винтовку, снял предохранитель с затвора и, прицелившись в голову несчастного, выстрелил в него чуть ли не в упор. Да не один раз, сволочь этакая, выстрелил, а трижды. И после выстрелов еще какое‐то время постоял возле своей кровавой жертвы, будто любуясь делом рук своих.

На выстрелы сбежались другие охранники, а потом и офицер, начальник охраны, вразвалочку пришагал. Порыготали да погоготали господа немцы между собой, издеваясь над памятью только что убитого, - вот, мол, справил «большую нужду». И в нашу сторону пальцами запоказывали, - вам‐де, свиньи русские, урок, будете знать, как соблюдать предписанный порядок. Один из охранников удивление даже высказал - как это, мол, могла у этого русского «большая нужда» возникнуть: жрать‐то им дают чуть‐чуть, да и то раз в сутки, а сегодня их и вообще не кормили.

О чем думал я, о чем думал каждый из нас, невольно наблюдая за тем, как ведут себя господа немцы, сбежавшиеся поглазеть на совершенно бессмысленное убийство? А о чем можно было думать нам в таких обстоятельствах? Да и что толку было думать - разве думы могли подсказать выход из нашего безвыходного и безысходного положения? В том положении могло быть легче, чем другим, наверное, людям верующим, но среди нас я таких что‐то не встречал: вера в Бога была из нас не просто вытравлена нашей официальной пропагандой, но и беспощадно высмеяна. И о чем же нам, неверующим, было думать, видя, как на наших глазах так нелепо оборвалась жизнь нашего товарища? Да ни о чем другом, кроме как об абсолютной безнадежности своего существования. А еще о том, что мы бессильны и бесправны перед слепой и безжалостно жестокой силой обстоятельств, потому что уже не люди, а именно обстоятельства всевластны над нами, а жизнью любого из нас распоряжается один только господин случай.

В самом деле, разве то, что произошло на наших глазах, это бессмысленное убийство ни в чем не провинившегося перед немецкими охранниками парня, можно объяснить чем‐то другим, а не прихотью слепого случая? Ведь у него же не было иного выхода. Представим себе, что он не осмелился бы на поступок, платой за который стала его жизнь, и наложил бы в штаны, - как отреагировали бы на это не просто рядом с ним стоящие, но притертые к нему вплотную, ведь нас набили в вагон, как сельдью набивают бочки? Надо полагать, он живо представил, что бы началось вокруг него, позволь он себе не удержать в кишечнике того, что удержать никак невозможно, и выбрал из двух возможных хоть и наиболее опасный для себя, но все‐таки куда более приемлемый вариант: погиб, но перед товарищами своими не опозорился.

Думал я и о матери того парня, чья участь куда мучительнее той, о которой пелось в популярной тогда песне «Раскинулось море широко...»:

Напрасно старушка ждет сына домой,

Ей скажут, - она зарыдает...

А ведь его несчастной матери никто и никогда ничего не расскажет о судьбе сына, и она до конца дней своих будет обречена на безнадежное ожидание. А сколько таких матерей война лишила самого, казалось бы, неотъемлемого права, - знать, где и как погиб ее сын и в какой земле погребен его прах. Да еще и изуверские вести иным матерям и женам вручали: мол, пропал ваш сын или муж без вести, а это, между прочим, означало и то, что он в плен к врагам попал, то есть, сдался на их милость, Родине изменил. А раз так, то и отношение к семьям без вести пропавших было соответствующее, - в духе сталинского приказа 270.

9

Ранним ветреным и холодным сентябрьским утром (было это числа 20‐го) привезли нас на станцию Барановичи и сразу же после выгрузки из вагонов повели к местной тюрьме. Расположили, однако, сперва даже не в тюремном дворе, а возле тюрьмы, под ее западной стеной. При этом велели всем сесть на землю и ни в коем случае не вставать на ноги. Кто‐то, забыв о приказе, встал, чтобы «малую нужду» справить, и получил пулю в левую руку. Вот так немцы в течение всего одних суток, чтобы устрашить нас, устроили два бессмысленных и жестоких кровопролития...

Пребывание в Барановичах, длившееся около трех недель, запомнилось мне тем, что я, совсем до того не знавший, что такое тюрьма, завидовал товарищам по несчастью, кому подфартило в холодные осенние ночи «блаженствовать» под тюремной крышей за толстыми стенами тюремного здания: бóльшая часть военнопленных и дни и ночи прозябала на тюремном дворе под открытым небом. Вот когда я еще и еще раз мысленно возблагодарил Того Человека, что подарил мне в полдень 8 сентября свою плащ-палатку.

Мы по‐прежнему продолжали держаться втроем - Иван Заверткин, Петр Кильганов и я, - вместе спали, подстелив под себя одну из плащ-палаток и укрывшись другой, вместе становились в одну «сотню» при построении перед раздачей пищи, вместе грелись на скупом осеннем солнышке под тюремной стеной.

Здесь же, в Барановичах, начала гноиться моя не затянувшаяся до конца рана-царапина на правой голени: ни свежих бинтов, ни марганцовки, ни йода, ни мази какой-никакой, - ни малейшего намека на возможность получить медицинскую помощь не было. И приходилось стирать без мыла старый бинт в стоячей луже, образовавшейся у тюремного колодца, промывать рану холодной колодезной водой, благо, что набрать воды было во что, выручала каска, долгое время служившая мне и кастрюлей, и тарелкой, и кружкой, - а потом, просушив бинт, снова наматывать его на рану. И Судьба моя была настолько милостивой ко мне, что хранила от гангрены: рана сочилась и гноилась, но почти не кровянила.

Улыбнулась мне в Барановичах и удача, благодаря которой я без каких‐либо для себя последствий перенес жесточайшие испытания, каким подвергли нас фашисты во второй половине октября 41‐го года, когда почти все, у кого не было шинелей, погибли: кто‐то, имевший две шинели, предложил мне одну в обмен на плащ-палатку, и эта шинель спасла мне жизнь.

Из Барановичей нас вывезли где‐то 11 октября, затолкав в «телячьи» вагоны по сто человек, - сесть было невозможно, и трое суток мы в них простояли. На дорогу ни крошки хлеба нам не выдали. Почти двое суток везли, не открывая вагоны во время остановок поезда и не выпуская никого даже «по нужде», а «параш» в вагонах не было, да их и поставить, если бы они и были, было некуда. И хорошо, что наши кишечники успели как‐то приспособиться к голодному режиму: потребность в «большой нужде» возникала не чаще одного раза в пять дней, почти то же самое было и с малой нуждой, потому как воду мы почти не пили, хватало той жидкости, что доставалась нам в виде картофельной или крупяной похлебки.

Но на польской станции Катовице Судьба смилостивилась над нами: немцы открыли вагоны, вывели на платформу и выдали по ломтю белого хлеба и черпаку какой‐то теплой жидкости - чего‐то среднего между чаем и кофе. А потом повезли дальше, на запад, и утром 14 октября выгрузили в Германии, на станции Ламсдорф. В какой именно части Германии располагается этот самый Ламсдорф, не знаю, но думаю, что где-то внутри треугольника между городами Дрезден - Берлин–Лейпциг [ Чиров ошибается. Шталаг Ламсдорф находился значительно восточнее, в Верхней Силезии. Ныне - на территории Польши, современное название: Ламбиновице, в бывшем шталаге размещается единственный в мире Музей военного плена. ] .

10

Стояло пасмурное, серое осеннее утро, - Покров день. С неба сыпалась мелкая холодная морось. Выгнав нас из вагонов и приказав построиться в общую колонну по пять, солдаты, охранявшие в дороге эшелон, сдали нас охранникам, прибывшим из шталага 318 (шталаг, или штаммлагерь, - основной, коренной или центральный лагерь [ Имеется в виду лагерь Ламсдорф. ] ), расположенного километрах в пяти от станции. А наши новые охранники пожаловали с овчарками, - таких «почестей» нам до этого дня еще не оказывалось. Понадобились немцам овчарки вовсе не потому, что они нашего побега опасались, а потому, что знали: из России привозят людей, крайне изможденных от голода, а на полях, примыкающих к дороге, которая ведет в лагерь, еще брюква не убрана, - так вот, чтобы никто из голодных русских, упаси Бог, не осмелился безнаказанно посягнуть на немецкое добро в виде вполне съедобной для изголодавшихся людей брюквы, охранники и привели овчарок.

Но меня в смущение привели не овчарки, а немецкие старухи. Мы ведь как были информированы? - Власть Гитлера является антинародной, и немецкий народ чуть ли не стонет под железной пятой фашистского режима. А тут появляются прилично одетые немецкие старушки, но, как оказалось, вовсе не для того, чтобы выразить хотя бы тайное сочувствие нам, попавшим в плен к фашистам, а для того, чтобы собственными глазами увидеть вполне зримые результаты побед германского вермахта на Восточном фронте. Старушки приветствуют друг друга не традиционным немецким «Гутэн морген», а бодрыми возгласами «Хайль Гитлер!». А в нашу сторону смотрят с нескрываемым презрением, - вот, мол, они какие, хваленые большевистские вояки, - и даже позволяют себе в наш адрес выкрики, смысл которых, если их перевести, примерно такой: погодите, то ли еще будет, ужо мы и до Сталина вашего доберемся...

Сострадания или соболезнования нашему положению, - а выглядели мы и в самом деле так, что человек с душою не мог нам не сострадать, - ни в словах их я не расслышал, ни в глазах не заметил. Кстати, об их глазах: в них не было ни бешеной злобы, ни возмущения, но светились они холодным, высокомерным презрением к нам. Нет, они не стали бы терзать нас своими руками, не бросились бы выцарапывать глаза, а, вот, если бы у них на глазах на нас спустили всех овчарок, ни одна из них, наверное, не отвернулась, а наслаждалась бы с холодным злорадством зрелищем возмездия, которого только и достойны «эти русские свиньи».

Такое впечатление осталось у меня от кратковременного созерцания благообразных немецких старушек, явившихся 14 октября 1941 года на станцию Ламсдорф взглянуть на очередную партию советских военнопленных, чтобы убедиться, сколь велики успехи солдат фюрера на Восточном фронте, - немцы‐то в те дни уже вовсю рвались к Москве и были уверены, что с большевиками вот-вот будет покончено.

И очень жаль, что не удалось мне увидеть тех же самых старушек в мае 45‐го. Интересно, - помнили ли они свое поведение на станции Ламсдорф в октябре 41‐го? А если помнили, то раскаялись ли? А если раскаялись, то насколько искренне?

Но, вспоминая тех старушек сегодня, я вот что думаю: а не были ли они всего лишь исполнительницами заранее расписанной для них роли в том пропагандистском действе, которое фашистские идеологи и политики начали разворачивать перед нами еще по дороге от Гомеля до Бобруйска, а теперь решили, так сказать, окончательно ошеломить, продемонстрировав до мозга костей преданных фюреру и чуть ли не боготворящих его арийских старушек? И надо отдать должное немецким пропагандистам: лично меня эти старушки надолго повергли в состояние психологического шока. И разбираться мне в моем тогдашнем состоянии придется очень долго...

Нас, привезенных из Барановичей в Ламсдорф, было, наверное, тысячи три, так что колонна военнопленных растянулась чуть ли не на километр. И повели нас, грязных, измятых, по месяцу и больше не бритых, полуоборванных, добрая половина без шинелей и плащпалаток, всех почерневших от пота и пыли, а уж о том, что не просто голодных, но изголодавшихся, и говорить нечего, - повели нас по асфальтированной дороге, вплотную к которой, как я уже упомянул, с обеих сторон примыкало поле с брюквой, - таким аппетитным для нас, истощенных от голода, овощем. А с обеих сторон нашей колонны через каждые двадцать метров шли охранники с овчарками. Но находились на все готовые смельчаки, - они выбегали из строя и выхватывали из борозды первую попавшуюся брюквину, а вот укрыться от расправы удавалось далеко не каждому, и расплачивались ребята располосованными зубами овчарок гимнастерками, шинелями или брюками. Хорошо еще, что овчарки эти не были научены впиваться людям в загривок или в горло...

Более часа продолжалось скорбное шествие голодных и изможденных людей от станции Ламсдорф до шталага 318. Когда мы миновали брюквенное поле, конвоиры с овчарками ушли в хвост нашей колонны, а потом и совсем куда‐то исчезли, свернув в лесок, где, по всей вероятности, располагалась псарня. А конвоиры без собак, видя нашу изможденность и понимая, что подгонять нас бесполезно, дали нам возможность расслабиться, и колонна растянулась еще больше и даже распалась на отдельные группы. Но возле каждой группы шел конвоир, с которым кто‐нибудь из нас, с трудом подбирая слова, пытался завести разговор о том, что с нами будет дальше. Давая самые общие ответы, - мол, на работу, на работу будут вас отправлять, - немец тут же переводил разговор на события последних дней, хвастая успехами германских войск в России и уверяя нас, что, мол, вот-вот и Москве настанет капут. В спор с конвоиром никто не вступал, потому что нам было не до споров.

11

И вот ввели нас на территорию шталага 318, общая площадь которого была не менее четырех квадратных километров. Со всех сторон - двойное проволочное заграждение, а внутри еще и так называемая запретная зона, - тоненькая линия колючки, за пределы которой никто не смел ступить без риска получить без предупреждения автоматную очередь в грудь или в живот. Лагерь был разгорожен на зоны, или блоки, каждый из которых занимал площадь примерно в четыре гектара. В каждом блоке - стандартные деревянные бараки, площадка для всевозможных построений, а у самого края, перед внеш ним ограждением, находился капитально сооруженный из кирпича и бетона сортир.

Однако нас завели в блок, что располагался в противоположном от центрального въезда в лагерь конце, и здесь была только голая земля, покрытая увядшей осенней травой. Один лишь сортир, стоявший на одной линии с подобными ему сооружениями в соседних блоках, свидетельствовал о намерении лагерного начальства оборудовать и это пустующее пространство должным образом. И вот загнали нас в тот блок и тут же закрыли опутанные колючей проволокой ворота, - располагайтесь, мол, и живите, пока живы...

И начали мы располагаться. Те из нас, кто сумел за недели плена сбиться в дружеские компании человек по пять, сразу же принялись ямы копать, надеясь, что в них потеплее будет, - хоть от ветра можно укрыться. Чем копали? Да чем попало: у кого была каска - каской, у кого нож - ножом, у кого ложка - ложкой. Так что первые самодельные убежища под землей появились уже к вечеру 14 октября, - к тому времени немцы с помощью полицаев (а полицаями были наши же, русские, но обитали они в барачных блоках) успели дважды построить нас по сотням, дважды пересчитать и дважды покормить: в обед по черпаку брюквенной баланды выдали, а в ужин - по кусочку хлеба и по кружке теплого пойла, подслащенного сахарином. Впрочем, именовалось оно довольно‐таки высокопарно - кофе.

Иван Заверткин в тот же день откололся от нас и примкнул к компании, решившей соорудить для себя, по примеру многих, подземное логово, а мы с Петром Кильгановым пока предпочли не копать для себя яму: то ли на что‐то надеялись, - вдруг немцы решат перевести нас в бараки, ведь осень на дворе, - то ли вообще ни о чем не думали, положившись на волю случая, будь, мол, что будет. И первые четыре дня раскаиваться нам с Петром не пришлось: погода стояла хоть и по‐осеннему ветреная, но сухая, а к ночи обычно и ветер утихал, так что, плотно прижавшись друг к другу и укрывшись моей шинелью, от холода мы не страдали, - наверное, привыкли уже спать на голой земле.

Но 17 октября вечером сперва забрызгал мелкий дождик, а потом он стал усиливаться, да так, что вынудил нас с Петром искать спасение в земле. И принялись мы копать яму. А инструмент‐то у нас - моя каска, а у Петра - ложка. Стараемся изо всех сил, углубляя свою ямину, а дождь нас не просто поторапливает, но и подгоняет, - все гуще и гуще поливая. И, вот, когда, уже в полной темноте, мы свою яму вырыли, - точнее сказать, и не яму вовсе, а всего лишь ямку, - настолько, что могли в ней усесться вдвоем, плотно прижав колени к самым подбородкам, дождь перешел в ливень, и хлестал он почти до самого утра. Раскапывать нашу яму дальше стало невозможно, и мы, прекратив свою работу, уселись в уже описанной позе и укрылись сверху моей шинелью, а я еще и каску свою на голову надел.

И, вот, сидим мы, прижавшись к краям своего наскоро и кое‐как, второпях сооруженного окопчика, сидим, укрытые сверху шинелькой, а дождь хлещет так, будто небо все насквозь прохудилось и вся вода, что была там, где‐то в чужой нам вышине, на нас проливалась. Сидим, а шинелька‐то над нами, пропитываясь дождевой водой, все тяжелеет да тяжелеет и с каждой минутой все плотней и плотней к нашим плечам прилипает. Какое‐то время нам

удавалось воду с шинельки стряхивать, слегка подбрасывая ее вверх, а перед тем, как опустить движением руки к верхнему краю ямины сталкивая с шинельки воду на поверхность земли.

Но вскоре шинелька настолько пропиталась дождевой влагой, что всякая попытка прекратить ей доступ в наш окопчик оказывалась бесполезной. И потекла вода ледяными струями с плеч по спине и по груди вниз и вниз, и ее скользкое прикосновение вызывало судорожную дрожь во всем теле. А дождь все свирепел и свирепел, а мы, почувствовав, что под нами уже не сухо, - струи, стекавшие по нашему телу, становились все толще, а дрожь в теле все учащалась и учащалась, - продолжали сидеть в своей злополучной ямине, надеясь на то, что вода, пропитавшая наши гимнастерки и проникшая к самым ягодицам, не превратится все‐таки в лужу, а будет уходить в песчаный слой, до которого мы успели‐таки докопаться. И надежда эта, как ни странно, сбылась: песок под нами хоть и повлажнел, но не настолько, чтобы больше не впитывать в себя все стекавшую и стекавшую по нашим спинам и животам воду, - противная вода все же куда‐то исчезала, и мы это чувствовали, потому и продолжали сидеть в нашей ямине, чувствовали своими ягодицами, песок под которыми хоть и повлажнел, но продолжал каким‐то чудом сохранять чуть заметное тепло от наших тел. И, наверное, ощущение этого не столько реального, сколько воображаемого тепла и помогло нам выдержать, не впасть в состояние полнейшей безнадежности, во власти которой в ту кошмарную ночь оказались многие сотни несчастных, - тех, кому совсем нечем было укрыться: ни плащ-палаток у них, ни шинелей...

А нам с Петром удалось даже задремать, но и сквозь дрему я слышал слезные мольбы тех несчастных, обращенные, однако, не к небу, а к земле. «Дя-а-дя, - умолял то один, то другой из них, остановившись возле ямы, в которой располагалось трое или четверо, - пу-у-сти по‐грее-еться...» Каков бывал ответ на мольбу, расслышать мне не удавалось, но и без того было ясно, что «дядя», при всем желании, ничем помочь не мог: места в яме не то, что для человека, для кошки не хватило бы, - так плотно прижимались друг к другу расположившиеся в ней обитатели.

Слышал я сквозь дрему и иное, куда более страшное, - короткие очереди из автоматов и глухие шлепки пуль у запретной зоны: это до крайней степени отчаяния доведенные безжалостной стихией и потерявшие всякую надежду выжить решались разом избавиться от адских мук и, перешагнув низкое ограждение, выходили на роковую полосу.

А утром 18 октября подморозило... И когда немцы и полицаи построили и пересчитали нас, выяснилось, что свыше тысячи человек погибло той ночью: одни окоченели на земле, других завалило в их нороподобных ямах, третьи нашли свой конец на запретной полосе. Пригнали откуда‐то с десяток вместительных фургонов, запряженных крупными конями-тяжеловозами, и побросали в них, как дрова, умерших в течение всего одной ночи наших товарищей по несчастью и увезли на лагерное кладбище. Закопали их в заранее отрытом пленными рву, и сгинули те люди без следа, - ни имена их, ни возраст, ни воинские звания никого не интересовали ни в Германии, ни у нас в Советском Союзе.

12

Продержали нас в этой голой зоне после описанной кошмарной ночи еще с неделю, и каждое утро вывозили из нее по два-три фургона трупов, так что за первые десять дней пребывания в шталаге 318 от нас, привезенных из Барановичей трех тысяч, осталось около половины.

Как мы себя чувствовали, видя и понимая, что немцы сознательно обрекли нас на медленную и мучительную смерть? Ответить на этот вопрос можно, наверное, только вопросом: а как может чувствовать себя человек, не питающий никакой надежды на то, что будет жив завтра утром? Размышляя над этим вопросом полвека спустя, можно назвать и чувство обреченности, во власти которого каждый из нас находился. Но это была, наверное, все‐таки совсем не та обреченность, какую переживает приговоренный к смертной казни, которому уже объявили день и час исполнения приговора. Чувство обреченности, что переживали мы, особенно после роковой ночи с 17‐го на 18‐е октября, размывалось в нас ни с чем не сравнимыми муками голода.

Думаю, я не ошибся, сказав, что муки голода размывали в нас чувство обреченности: ведь, что греха таить, почти каждый из нас был готов принять смерть, если бы его перед смертью досыта накормили. Эту мысль, не стесняясь, высказывали вслух многие, в том числе и я. Нет положения более тяжкого и унизительного, чем то, в каком оказывается человек, когда он чувствует, как невидимая петля голода с каждым днем все туже и туже сдавливает его горло. Человек знает, что спасение от этой петли только одно, - раздобыть пищу и насытиться ею, только так можно ослабить эту проклятую петлю. А где ее добудешь, спасительную пищу, если под ногами у тебя лишь голая земля, а вокруг - колючая проволока, за пределы которой сам ты не выйдешь, так как нет у тебя воли, да такие же, как ты, голодные и изможденные невольники.

Но даже и в этих условиях мы не утратили способности наблюдать жизнь и размышлять над нею, хотя круг наших наблюдений был сужен до размеров отгороженного от всего мира лагерного блока с его капитально сработанным ватерклозетом. Но даже в лагерном блоке, вопреки каждодневному разгулу смерти, продолжала теплиться жизнь: утром вламывалась в него орава немецких охранников и полицаев, которые были такими же военнопленными, как и мы, но при первой же возможности продемонстрировали перед немцами свою готовность служить им верою и правдой, быть их двуногими псами, - по приказу хозяев лаять и кидаться на своих, не щадя ни их изможденных тел, ни человеческого достоинства. И немцы не только подкармливали своих двуногих псов, но и обмундировали их по‐особому, чтобы легче отличать среди огромной массы русских пленников, одетых в крайне обветшавшие и давно потерявшие свой первоначальный вид красноармейские шинели, плащ-палатки, гимнастерки и брюки и обутых в ботинки с обмотками да кирзовые сапоги.

Полицаев одели во французские шинели и мундиры да еще в высокие цилиндрообразные французские же фуражки с узенькими козырьками. С правой стороны мундира или шинели у каждого полицая висела наша, советская сумка из‐под противогаза, а в сумке - жратва: по вечерам немцы распределяли между ними хлебные пайки, предназначавшиеся тем, кто утром или днем навсегда перестал нуждаться в хлебе насущном...

Так вот, вломившись утром в наш блок, немцы сразу же натравливали на нас полицаев с плетками в руках, а сами, став в полукруг, наблюдали, с каким усердием русские псы-полицаи исполняют хозяйскую волю, как рьяно сбивают в строй изможденных своих соотечественников, как безжалостно лиходействуют при этом плетками и даже гавкают на немецкий манер. Наблюдали все это господа немцы с превеликим удовольствием и охотно поощряли зверства полицаев науськивающим их гоготом и улюлюканьем.

Процедура выстраивания и пересчета пленных по сотням продолжалась по часу и более: торопиться господам немцам было некуда, ибо часы показывали время их караульной и надзирательской службы, а оно ускоряло для них свой ход, когда они находили для себя хоть какое‐нибудь, да развлечение. А развлекались они и ленивым пересчитыванием нас по пятеркам и сотням, требуя, чтобы стояли мы во время пересчет по стойке «смирно», и придирками к кому‐то из тех, кто имел несчастье чем‐то не понравиться одному из великих господ, - тут уж не только отборная немецко-русская брань заполняла все вокруг, но и оплеухи с зуботычинами раздавались и налево, и направо.

А потом в ворота блока входила процессия кухонных рабочих с деревянными двухведерными ушатами, заполненными чуть тепленьким пойлом с высокопарным названием «кофе», и с мешками эрзацхлеба, испеченного из муки с примесью мелко перемолотых опилок. Ушаты ставились на землю перед выстроенными сотнями, а рядом с каждым ушатом выкладывалось из мешка десять килограммовых кирпичиков хлеба: по кирпичику на десять человек. После раздачи хлеба «пятерки» поворачивались лицом друг к другу и тому, у кого был нож, поручалось разрезать кирпичик на десять одинаковых кусочков, а затем кому‐то предлагалось отвернуться, а кто‐то, указывая на кусочек, спрашивал: «Кому?» Отвернувшийся называл фамилию или номер, - по номерам, с первого по десятый, рассчитывались сами, - и названному тут же вручалась его пайка. Получившие свой кусочек подходили к ушату с «кофе», и раздатчик наливал каждому в подставленную посудину - кому в котелок, кому в каску, кому в кружку, - полагающуюся порцию пойла.

Моментально проглотив хлеб и пойло и, не только при этом не насытившись, а лишь еще больше раздразнив мучительное чувство голода, мы тихо разбредались по своим ямам и яминам в ожидании обеда. А с наступлением обеденного времени все повторялось сызнова: гавканье и матюги полицаев, гогот и гвалт немецких надзирателей, несколько очередных жертв для надругательств и избиений, а в итоге - черпак чуть тепленькой брюквенной баланды. Без хлеба: есть хлеб во время обеда у немцев не принято. А после той баланды еще более мучительное ощущение голода: ведь муки голода, насколько я познал их на своем опыте еще в тридцать третьем году, пределов не имеют, а избавляет от тех мук или обильная пища, или же смерть.

Перед закатом солнца - третье по счету построение, третья за день физическая и духовная экзекуция, в итоге которой - повторная выдача по стограммовому кусочку эрзацхлеба и по кружке остывшего и чуть подслащенного пойла. На этом день заканчивался, а ночь предвещала новые муки: надвигалась безотрадная и ничего хорошего нам не сулившая зима.

Можно спорить, что хуже - СС с гестапо или СМЕРШ. Можно читать Солженицына и Ландау, слушать Гозмана и обвинять в антисемизме отдельно Скойбеду и Россию в целом. А можно просто прочитать исповедь советского еврея, эмигрировавшего в 93-м в Израиль, где ничто ему не мешало писать правду.

Ссылку на полный текст я дам в первом комментарии. В разделе «Плен, СС, Гестапо» каждый абзац - отдельный отрывок из мемуарных записей. Разместить полный текст можно, но в формате МП это будет малочитабельно. Приведенной ниже выборки, считаю, достаточно для понимания сути.

В раздел СМЕРШ я скопировал без сокращений все, что посчитал нужным написать Автор о этой структуре.

Текста для формата МП, повторюсь, многовато - минут на пятнадцать чтения, но, уверяю вас, оно того стоит…(Иван Москаль)

Тёмкин Михаил Вениаминович (Михаил Бениаминович) родился в октябре 1917 года в Белоруссии. Окончил дорожно-механический техникум. В октябре 1938 года был призван в ряды Красной Армии. В июне 1941 года, проходя срочную службу в звании младшего лейтенанта в должности командира саперного взвода в Литве на границе с Германией, был взят в плен. Все годы войны с июня 1941 по апрель 1945 года находился под чужим именем в десяти(!) лагерях военнопленных и нацистских концентрационных лагерях, лагерях смерти, включая такие как Хаммельбург, Дахау (дважды!), Маутхаузен, Дора-Миттельбау (филиал концлагеря Бухенвальд), Берген-Бельзен. Являясь советским офицером — евреем по национальности, он вынужден был пройти всевозможные круги ада, СМЕРШ и неоднократно мог умереть, но судьба оказалась к нему благосклонной и каждый раз каким-то чудом дарила ему жизнь. Наверное, тем самым, отдавая дань его стойкости, находчивости, жизнелюбию, здоровью, вере в людей и в Победу!

Участник Великой Отечественной войны, награжден орденом Отечественной войны и многими медалями разных стран. В 1993 году репатриировался в государство Израиль. Скончался в 2006 году.

Эти воспоминания не написаны рукой профессионала, а записаны самим очевидцем и участником страшных событий по горячему следу, чтобы они не были забыты и стерты из памяти с течением времени. И чтобы, очевидно, могли стать достоянием детей и внуков.

Плен, СС, Гестапо=====

Младший лейтенант Ивашнев остался караулить на улице, а я — внутри. Как оказалось — в этом доме жили так называемые «айсарги», их еще называли латышскими фашистами или полицаями.

Минут через 15-20 в дом ворвалась толпа этих айсаргов — вооруженные, они схватили меня, обезоружили и связали; связали также и Ивашнева, а затем посадили нас до утра в сарай.

Утром под конвоем нас поместили в железнодорожный вагон и отправили в город Митаву, где посадили в тюрьму.

На следующий день нас вызвал на допрос начальник тюрьмы, а может быть, это было Гестапо, тогда я еще не разбирался.

Когда меня допрашивали, переводчик перевел мне вопрос эсэсовца, но я и сам понял, как он велел спросить меня: «Дас ист юдэ? — Это кажется еврей?».

Я не показал вида, что понял. Когда же меня переспросил переводчик, я ответил, что я — белорус.

Лицо у гестаповца было жуткое, просто ужас какой-то. Один его взгляд наводил страх и трепет. Каждый раз, когда он проходил и всматривался в меня, я напрягал все свои силы и тоже смотрел ему в глаза, не смея даже моргнуть. Это стоило мне очень многих сил и здоровья. На следующее утро тех, кого эсэсовец записывал, вызывали и уводили.

Гестаповцы искали евреев, политруков и комиссаров.

Среди военнопленных находились отдельные подлецы и негодяи, которые за окурок, тарелку брюквенного супа, кусочек хлеба, выдавали политруков, комиссаров и евреев; без таких предателей Гестапо никогда бы не удалось их выявить в лагере.

В лагере Гестапо вербовало предателей и назначало из них полицаев, им отводилось отдельное помещение, в котором также допрашивали военнопленных — это было, как предварительное Гестапо.

Однажды, во время вечерней проверки, на меня как-то странно посмотрел полицай и спросил мою фамилию. Мне это показалось подозрительным. Я рассказал все Саше Лисаеву, и мы оба пришли к выводу, что меня могут вызвать в Гестапо.

На следующий день 6 ноября 1941 года после вечерней проверки меня вызвали к полицаям, расположившимся внутри лагеря. Находился здесь в это время и гестаповец, который ежедневно прохаживался перед выстроенными военнопленными. Встретили меня возгласами: «Мишенька, здравствуй! Как поживаешь, жидёнок? Признавайся, ты — еврей?». Я отрицал, и они стали меня избивать.

В лагере я отпустил для маскировки усы, они были большие и, почему-то, рыжие. Стали полицаи таскать меня за усы, потом поставили к стене и били с разбега ногами в ноги, в кость и при этом повторяли: «Признавайся, что ты — еврей». Я не признался.

Гестаповец стоял и наблюдал, как меня избивали, потом сказал: «Отпустите его, завтра в Гестапо он все скажет». И меня отпустили.

Какой-то человек из лагерных в полосатом костюме, на чистом русском языке объявил: «Вы знаете куда вы попали? Это один из самых известных в Германии — концентрационный лагерь Дахау».

И вкратце он объяснил нам, какой существует в лагере порядок. Беспрекословное подчинение и исполнение всех указаний любого заключенного, поставленного над нами старшим, за малейшее неповиновение — смерть и крематорий.

После того, как в лагере стало известно, что среди русских военнопленных офицеров есть один комиссар и один «гальб юдэ», каждый день к нам приходили эсэсовцы — рядовые, офицеры и даже генералы, чтобы посмотреть на русского комиссара и полуеврея. На комиссара все глядели, как на какое-то чудище. На нас ходили смотреть, как на редких зверей в зоопарке. Меня ставили на табурет, приказывали смотреть прямо, повернуть голову направо, затем налево, расстегнуть одежду и показать грудь. Эсэсовцы внимательно меня рассматривали и между собой кивали утвердительно: «Я, я, дас ист гальб юдэ. — Да, да, это полуеврей».

Открыли двери в спальню и всех втолкнули в середину комнаты. Свет не зажигали — было темно. Нам стали кричать: «Ложись!». Кроватей нет, на полу — матрацы; куда ложиться — не понятно, и нас начали бить палками, заставляя лечь. Свободных мест было очень мало и, когда все пытались улечься, то поместиться, естественно, не могли; тогда надсмотрщики стали рядом лежащих избивать палками до тех пор, пока все не втиснулись и не прижались плотно друг к другу. Когда, наконец-то, все с трудом улеглись, нам бросили по одному тонкому одеялу из расчета на четверых человек и закрыли двери, оставив нас одних. Мы толком так и не видели, кто же нас избивал, но это были заключенные в полосатых одеждах. Холод стоял жуткий — зуб на зуб не попадал.

Никто из нас не мог заснуть — такого ужаса еще испытывать не приходилось. Но, несмотря на дикий шум, который стоял, пока мы не улеглись, те, кто уже находился в спальне до нас, крепко спали.

Мы еще никого и ничего толком в этом лагере не видели, но потому, как всех избивали палками и холоду, который стоял, нам стало ясно, что здесь — настоящий ад.

В шесть утра звучит команда «подъем», открываются окна, все быстро встают и бегут в умывальник. Тех, кто медленно поворачивается, бьют палками по спине, голове, чему попало.

Умываться нужно по пояс ледяной водой. Тех, кто не подставляет грудь и спину под душ, тоже бьют беспощадно и все время кричат «шнель» по-немецки и «быстро» по-русски. Мы, новенькие, еще не понимаем, что здесь творится.

Политические носили на груди и сбоку на брюках красный треугольник, а сверху треугольника был нашит на белой полоске материи номер заключенного. Уголовники носили зеленый треугольник, бандиты — черный, евреи — желтый шестиугольник.

Русские военнопленные носили на спине, на груди и сбоку на брюках — большую немецкую букву «R», а сверху буквы «R» — номер на полоске из белой материи.

Так вот, почти весь командный персонал из заключенных был с зелеными и черными треугольниками — они очень жестоко обращались со своими подчиненными, особенно с русскими военнопленными.

Чтобы русских военнопленных можно было легко отличить от других, их головы полностью не стригли, а просто простригали вдоль головы полосу шириной в машинку для стрижки. В таком виде военнопленные худые и изможденные с полосой на голове выглядели, как полные идиоты. За тем, чтобы дорожка на голове не зарастала, строго следили.

В «Маутхаузен» привезли партию русских детей в возрасте от шести до десяти лет и разместили их в 16-м бараке. В 17-й барак прибыла партия заключенных югославов, говорили партизан, они проходили карантин, над ними эсэсовцы тоже сильно издевались.

Осталось русских военнопленных меньше половины, около одной трети. Теперь нашелся новый метод их уничтожения.

Все военнопленные, когда приходят с работы, до команды ложиться спать, находятся во дворе. Когда приходит время идти спать, все снимают верхнюю одежду, колодки, принимают холодный душ и становятся в одну шеренгу, чтобы зайти в спальню. В дверях стоит старший комнаты или другой заключенный с зеленым или черным треугольником из уголовников или бандитов, и осматривает каждого при входе. В барак пропускают только тех, кто еще в состоянии работать, выдают ужин — кусочек хлеба с колбасой или ложку повидла с творогом, и заключенные проходят в спальню. Более слабых в барак не пускают, а заталкивают их в умывальник. Когда набивается полный умывальник пленных, двери закрывают и пускают холодную воду, после чего в умывальник входят палачи и добивают всех палками.

К тому времени из трех тысяч военнопленных осталось нас всего 167 человек — остальные погибли.

В одном из тоннелей находилось лакокрасочное отделение, где красили корпуса ракет «Фау-2». Меня направили в бригаду, которая заносила корпуса на покраску и выносила их оттуда. Бригада состояла из 16-ти человек. Это была самая тяжелая работа под землей. Корпуса очень большие, 16 человек (по 8 человек с каждой стороны) берут корпус на плечи и несут в лакокрасочное отделение, кладут на предназначенное для покраски приспособление, а после окраски переносят его в специально отведенное для сушки место и ставят там «на попа», т.е. на торец. Во всех тоннелях стоял очень тяжелый воздух, но в лакокрасочном отделении он был просто невыносим, дышать было фактически нечем. Работали в две смены по 12 часов с получасовым перерывом. Выходили из тоннеля измученными, шатаясь, еле держась на ногах. Особенно трудно было выдержать ночную смену.

СМЕРШ=======

И вот настал долгожданный день. Союзное командование посадило нас на автомашины, украшенные красными транспарантами и красными знаменами. Нас привезли к переправе на Эльбе и передали советскому командованию.На другой стороне Эльбы играл наш советский оркестр, и под звуки марша мы перешли в расположение Советской Армии.

Всех бывших русских военнопленных привезли в 192-й запасной стрелковый полк Смоленского военного округа и разместили в землянках. Здесь все должны были пройти специальную проверку контрразведки «СМЕРШ» — «Смерть шпионам».

Порядок прохождения проверки был следующим. Нас распределили по ротам, взводам и т.д. Все заполнили подробные анкеты, записав у кого какое воинское звание было до войны, вернее до того, как попал в плен; при каких обстоятельствах оказался в плену. Каждый должен был предоставить живого свидетеля из бывших военнопленных, который письменно и устно должен был подтвердить, кем ты работал в военнопленных лагерях в Германии, достойно ли вел себя в плену, не скомпрометировал ли себя, как советского человека, и советский общественный строй. Каждого бывшего военнопленного вызывал следователь особого отдела СМЕРШа, подробно допрашивал, заводил дело, излагал свое личное мнение и решение по делу. Затем передавал его тройке военного трибунала, которая без присутствия бывших военнопленных, рассматриваемых по данному делу, выносила свой приговор и принимала окончательное решение. Существовало три категории проверки для принятия такого решения.

Первая категория — это бывшие военнопленные, которые попали в плен не по своей вине, ничем себя не скомпрометировали и работали в нацистских лагерях на самых тяжелых работах. Этих военнопленных, после подтверждения или неподтверждения воинского звания, демобилизовывали в запас на общих основаниях. При демобилизации выдавали проездной билет к месту жительства, паек, выходное пособие, новое обмундирование.

Вторая категория — это бывшие военнопленные, которые, будучи в лагерях военнопленных, имели некоторые привилегии перед остальными — это повара, сапожники, портные и другие, к которым благосклонно относились фашисты. Им тройка выносила приговор — отбывание заключения сроком до 10-ти лет с пребыванием в трудовых лагерях для работы на шахтах, рудниках и строительных объектах с тяжелыми и вредными условиями труда.

Писарь каждой роты ежедневно ходил в штаб полка, и делал выписки из решения о том, кто прошел проверку СМЕРШа — это обычно происходило ночью, но все лежали на нарах, не спали — ждали, когда возвратится писарь. Писарь роты возвращался и зачитывал вслух список тех, кто прошел проверку.

Бывших военнопленных, прошедших проверку, все горячо поздравляли, и на следующий день им оформляли документы на демобилизацию. Утром приходил представитель штаба с конвоем для сопровождения, вызывал тех, кто не прошел проверку, и их уводили под арест.

Со мной вместе был и мой товарищ, Рыбальченко Николай Георгиевич, с которым я пробирался из концлагеря «Берген-Бельзен», когда нас освободили союзные войска. Он, как свидетель, дал устные и письменные подтверждения особому отделу обо мне, а я, в свою очередь, дал такие же подтверждения о нем.

Тем, у кого не оказалось свидетелей, приходилось очень плохо — им грозил арест и заключение. Я точно не могу подтвердить, но по нашей части ходил слух, что, якобы, один еврей из бывших военнопленных не имел такого свидетеля, и сколько он не доказывал, что ни в чем не виноват и т.п., ему не поверили — дали срок и отправили в трудовой лагерь.

Все волновались, когда проходили проверку СМЕРШа, понимая, что нашу судьбу решали не обычные люди, и от их совести и порядочности зависела наша дальнейшая жизнь. Переживал, волновался и я — поверят ли мне, и что меня ждет: демобилизация или заключение.

И вот, меня ночью вызывают в землянку к следователю особого отдела СМЕРШа.

За столом сидит старший лейтенант, в форме летчика, на столе лежит пистолет; пригласил меня сесть на скамейку, напротив.

Рассказывайте, говорит он, где находились, кем работали и т.д. и т.п. Рассказывайте все подробно.

Я начал рассказывать, он записывал и одновременно внимательно смотрел мне в глаза, в упор. Я рассказывал, а он, время от времени, велел повторять несколько раз подряд то, о чем я уже говорил.

Вдруг, он прерывает мой рассказ в каком-то месте и говорит: «Десять минут назад вы говорили не так, а иначе, совсем другое».

Следователь во время допроса несколько раз меня спрашивал и удивлялся, как это я, побывав во стольких концлагерях, остался в живых — не иначе, как я был предателем. Он не понимал и не верил, что я мог столько выстрадать и остаться при этом порядочным и честным человеком.

Я был так расстроен и подавлен, что подписал протокол допроса, даже его не прочитав. И возвратился к себе в роту с мыслью, что мне грозит десять лет заключения. Рядом со мной на нарах лежал писарь нашей роты, и я ему сказал, что дела мои плохи.

Еще несколько раз меня вызывал ночью следователь, когда у него на допросах находились другие бывшие военнопленные — он меня только спрашивал, был ли я в таком-то или в таком-то концлагере. Я отвечал — «да» или «нет», и меня отпускали.

Каждую ночь приходил писарь и зачитывал список тех, кто прошел проверку, а я его не слушал — ждал, что меня вызовут и отправят в другое место.

Во-первых, после того допроса, который я прошел в особом отделе, я почему-то был уверен, что ни одному моему слову не поверили, а во-вторых — времени после проверки, прошло очень уж мало. Но все-таки это была настоящая правда — я прошел проверку СМЕРШа по первой категории! Не секрет, что были среди бывших военнопленных, и предатели, и шпионы — они маскировались среди честных людей, которые, будучи в плену у фашистов, не запятнали нашу советскую Родину.

Через некоторое время из Смоленского военного округа прибыло уведомление, что я восстановлен в офицерском звании, т.е. мне подтвердили звание младшего лейтенанта, и я могу на общем основании демобилизоваться и уезжать домой. Но куда?

И вот, после проверки СМЕРШа и восстановления меня в офицерском звании, в феврале 1946 года я был демобилизован в запас. Мне выдали новую военную форму, погоны младшего лейтенанта, довольствие, литерный билет и деньги. Я попрощался с товарищами и уехал разыскивать свою семью и близких, о существовании которых все это время мне было абсолютно ничего неизвестно.

Всю войну я не знал, где мой отец, сестры, живы ли они — это меня очень тревожило.

Военнослужащие, которые демобилизовались, должны были заявить командованию, куда они хотят ехать — и в это направление им выдавали проездные билеты. А куда же мне было ехать, если я не знаю, где моя семья.

Как только я прибыл в 192-й запасной стрелковый полк, то написал в соответствующие учреждения, чтобы мне сообщили местонахождение отца и сестер. Надежд на то, что они остались в живых, у меня было мало. Я ведь не знал, эвакуировались мои родные или нет. От этого зависела их судьба. Но все мои запросы положительных результатов не дали.

В поселке Бешенковичи Витебской области в Белоруссии рядом с нашим домом жил сосед, некто Карчинский, по национальности — поляк. Я полагал, что поляков немцы, возможно, не тронули, вернее поляк имел больше шансов остаться в живых, чем еврей, и решил, на всякий случай, написать письмо Карчинскому. Я рассчитывал что, если он, или кто-либо из его семьи, остались в живых, то напишут мне, знают ли они что-нибудь о моих близких.

И вот, к своей радости, я получаю в ответ письмо от Карчинского. Он написал следующее. Отец мой не эвакуировался. Соседний дом Карчинского при бомбежке сгорел, но его баня во дворе осталась цела. Наш дом, при этом, остался невредим. Мой отец прятался в его бане, а сам Карчинский со своей семьей перебрались жить в наш дом. В феврале 1942 года моего отца фашисты арестовали и расстреляли вместе с другими евреями.

Оккупированная Украина в 1941-1943 гг. была превращена Германией в огромный лагерь принудительного труда с разветвлённой сетью штрафных и карательных учреждений. В это время в Константиновке созданы и функционировали два лагеря: пересыльный для военнопленных Dulag 172 и исправительно-трудовой (штрафной). Условия существования здесь по ту сторону колючей проволоки мы можем сегодня узнать непосредственно из воспоминаний бывшего узника.

Предыистория. В городском музее сохранилось видавшее виды письмо конца 70-х годов, присланное Иваном Иосифовичем Балаевым. Из письма стало известно, что он участник Великой Отечественной войны, а так же узник лагерей на территории Украины и Германии. В то время он начинал работать над книгой своих мемуаров и просил предоставить ему некоторые данные о местном лагере (они приведены по тексту), где он одно время находился в заключении. Однако последующая переписка, если таковая велась, не известна. И чем закончилось его работа - до сегодняшнего времени оставалось загадкой.

Сотрудники музея решили узнать судьбу Ивана Иосифовича и его работы. По конверту удалось подробно восстановить адрес. Однако прошло без малого 45 лет! Поэтому решено было писать в двух экземплярах, второй - на сельский совет по месту проживания. И не зря. Действительно, Иван Иосифович с женой в 2001 году переехали к родственникам в село Большое Болдино. Кстати, интересный факт, в этом селе находится усадьба А.С. Пушкина. Эта история могла закончиться уже на данном этапе, если бы не сработал второй вариант - из сельского совета, за что им благодарность, письмо переслали на новый адрес. Нам ответили его дочь и её супруг - Валентина Ивановна и Анатолий Александрович Пыхонины.

За их отзывчивость от лица музея и всех любителей истории искренне благодарим. В их письме в музей они рассказали следующее. В конце 70-х годов Иван Иосифович направил свою рукопись в издательство военной литературы СССР и получил разгромную рецензию. «Смысл её был в том, что человек, бывший в плену у врага не может писать воспоминания и лучше ему сидеть и не высовываться. Рецензия на полутора листах машинописного текста, написанная полковником, имела 83 грамматические ошибки! После этого рукопись была заброшена и при переезде случайно нами обнаружена. Книга вышла минимальным тиражом в 2005 году. Жизнь не бесконечна и в 2008 году Иван Иосифович скончался. У нас осталось два экземпляра, один из которым мы Вам и вышлем».

Главу «Плен», посвященную пребыванию в лагере Константиновки, из данного автобиографического очерка «Об одном прошу...» воспоминания бывшего военнопленного» и представляем читателям.

Краткая биография Ивана Иосифовича Балаева. Родился в 1918 году тогда в Нижегородской губернии. В июле 1940 г. поступил в Харьковское военно-медицинское училище. В первые месяцы войны был досрочно выпущен и направлен на фронт воен-фельдшером 5-го эскадрона 161 кавалерийского полка. Участвовал в боях в Донбассе и под Харьковом. В феврале 1942 г. попал в плен. Затем находился в Константиновском, Днепропетровском, Славутском, Львовском, Потсдамском и других лагерях для советских военнопленных. За попытку к бегству был жестоко избит. В апреле 1945 г. с группой военнопленных бежал из Потсдамского лагеря. Был зачислен рядовым отделения связи мотомехбатальона. Участвовал в боях за Потсдам, Берлин и в освобождении Праги. Окончил Горьковский пединститут, кандидат педагогических наук. Опубликовал более 50 научных статей, книгу «Домашний эксперимент и наблюдения по химии» и др.

На этом переходим непосредственно к воспоминаниям и передаём слово их автору.

А. Новосельский

Ни одна из войн не обходится без пленения противника. Многие войны в прошлом ради этого и начинались. Но перед Великой Отечественной войной мы воспитаны были на том, что все военные действия в будущей войне будут вестись на территории противника и ни о каких пленных с нашей стороны речи быть не мо​жет.
В период военных действий ни один солдат или офицер не ду​мал о пленении врагом. В минуты досуга думали о различных пу​тях своей судьбы: можем остаться живыми, могут тяжело или лег​ко ранить, могут и убить. Но попасть в плен? Пленение не мог до​пустить никто, это не укладывалось в сознании. Это могло быть с кем угодно, но только не со мной. Но судьба распорядилась иначе. …


…Под усиленным конвоем автоматчиков всех не​вольников, включая и раненых, погнали по улицам Славянска к железнодорожной станции. Мы шли по улицам в сопровождении охранников с собаками. С краю улицы стояли несколько женщин и старик семидесяти-восьмидесяти лет. Он подошел к нашей ко​лонне, заплакал и громко, протянув к колонне руки, сказал:
– Дети! Сынки! Вас повезут в Константиновский лагерь для пленных. Там вы пропадете! Если сможете, в дороге бегите, кто как сможет, но бегите! А то пропадете!
К старику подбежали двое конвоиров и с криком: «Рус, парти​зан!» прикладами затолкали его в нашу колонну. Мы были оше​ломлены таким поворотом событий. За что старика, что он им сде​лал? На его попытки выйти из колонны, он получил еще дополни​тельно прикладами по спине. Так и брел старик со слезами на гла​зах в составе нашей колонны. На другой день, уже в Константиновском лагере, он скончался. Кто ты был, безвестный старик с добрым сердцем и лютой ненавистью к захватчикам? Вечная тебе память...
Колонну окриками и прикладами продолжали гнать по улицам города, раненых поддерживали здоровые военнопленные.
Вдруг мы увидели во многих местах сооружения, которые никак не вписывались в общую картину довольно разрушенного города. Сооружения напоминали кресты, но... не кресты. Тогда я подумал, что ведь немцы католики и протестанты и у них кресты отличают​ся от православных. Подходим ближе, да ведь это же виселицы! И действительно, на второй из них висит пожилой бородатый муж​чина, на третьей – молодая женщина...
Мы были потрясены. Где мы? В средневековье? О виселицах люди моего поколения знали только по книгам.
До пленения мне было известно из газет о зверствах фашистов на временно оккупированной территории. Но одно дело газеты, которым в любое время и при любой власти полностью нельзя до​верять, совершенно другое дело увидеть все это своими собствен​ными глазами.
Опять сверлит мозг мысль – бежать! Но как? Кругом охрана, собаки. Броситься на конвоира и погибнуть? Нелепо, глупо. Что этим докажешь! Но и впереди голодная, мученическая смерть, о которой никогда не будут знать ни родственники, ни товарищи по оружию.
Снова и снова вспоминаю недавнее прошлое, провожу самоанализ: почему все-таки произошло так, что ты – комсомолец, воспитанный на условиях советской действительности, попал к врагу в качестве военнопленного? Сам-то ты признаешь степень вины? Если нет, то кто же виноват? Так сложилась судьба. И моя, и тысяч таких же, как я. Сложно искать виновного. Меня охватило отчая​ние. Появилась назойливая мысль покончить с собой. В дальнейшем я убедился, что возникновение первых признаков отчаяния, безразличия в условиях плена в фашистских лагерях смерти – опасный признак, прежде всего для самого пленного: он может окончательно опуститься и, в конечном счете, наверняка погиб​нуть.
Вот и железнодорожная станция. Лающими окриками стали за​гонять в товарный (телячий) вагон. Человек по 65-68 в каждый. На полу никакой подстилки при суровом январском морозе, а у некоторых нет даже шинелей и шапок. Стемнело, а в вагоне говеем темно. В будках, между вагонами, притоптывая валенками, переговариваются немецкие автоматчики. Вдруг слышим тихую русскую и украинскую речь. Это железнодорожные рабочие прицепляли наш вагон к железнодорожному составу. Они отлично видели, кого и как погружали в вагоны. Железнодорожники по​дошли поближе, и как бы проверяя молотками и ключами поближе, и как бы проверяя молотками и ключами надежность сцепления, негромко сообщили нам:
– Ребята, вас везут в город Константиновку. Там надежно и прочно немцами оборудован лагерь для военнопленных и гражданских лиц, кормят очень плохо, по поводу и без повода людей избивают резиновыми дубинками. Спать негде узники лежат на полу. На ночь бараки не открывают, люди массами гибнут. Та же участь ждет и вас. Будет возможность, бегите в пути. Иначе вам хана.
Наступило шоковое оцепенение, все молчали. Рабочие-железнодорожники продолжали:
– Нас, не успевших эвакуироваться железнодорожников, немцы собрали и силой заставили работать на станции. Предупредили, что в случае отказа и мы, и наши семьи будут отправлены в лагеря.
Немцы-конвоиры не могли не слышать эти разговоры, но, вероятно, русский и украинский язык им был непонятен.
Постепенно мы пришли в себя, начались возбужденные разговоры. Как быть? Как поступать? Каким образом можно найти из создавшегося положения? С чего начать? А рабочие пока крутятся у нашего вагона, мы их спрашиваем:
– Вы что нам посоветуете? Вагон крепкий и заперт, охрана рядом.
– Побег из этого вагона сейчас невозможен. Попробуйте это сделать в Константиновке. Через 10-12 часов вы будете там. Нам известно, что в лагере работает несколько гражданских лиц: врач из города, несколько электромонтеров, еще кто-то. Они имеют постоянные пропуска в город и из города в лагерь. Попробуйте с ними связаться, может быть, что и получится.
Появилась хоть какая-то надежда, призрачная, иллюзорная, но надежда.
Состав тронулся. Едем медленно, иногда ненадолго останавливаемся. Через шинели проходит пронизывающий холод январских морозов. В вагоне мы все стоим, прижавшись друг к другу, чтобы хоть немного согреться. А также потому, что сесть просто некуда, да и нельзя этого было сделать – из-за сильного мороза снизу всегда дул морозный ветер. Постанывали раненые.
Чуть-чуть стало светать, когда мы подъехали к Константиновке. С криками конвоиры выгнали нас из вагонов. Из лагеря прибыл дополнительный конвой с овчарками. Замерзшие и обмороженные, мы вываливались из вагонов. Раненых и обессилевших выносили на руках. В каждом вагоне остались лежать мертвые наши товарищи.
Подходим к воротам лагеря. На громадной территории расположены полуподвальные, большие бараки. Их было несколько десятков. Вся территория лагеря обнесена в несколько рядов колючей проволокой. По углам – вышки, на которых стоят, расставив ноги, молодые автоматчики. Вдоль колючей проволоки снаружи попарно расхаживают охранники-полицейские. Как потом стало известно, по немецкой классификации это был Константиновский исправительно-трудовой штрафной лагерь каторжных рабочих, располагался он в цехах бывшего химического завода.
Не доходя до ворот лагеря, нас пересчитали. Я с Загайновым находился в хвосте колонны с санитарными сумками. Можно было их и выбросить – там почти ничего не осталось, но по привычке держим их при себе. Во внутреннем лагере оказались вторые ворота. Здесь нас уже встретили русские и украинские полицейские. Мы с Загайновым как-то приотстали на 1-2 шага от колонны и тут же получили по спинам дубинками от полицейских с матерным криком: «Догоняйте колонну!». Примечательно, что первые дубинки мы получили не от немцев, а от «своих», славян.
Пожалуй, за весь период фашистской неволи это первое наказание в моральном, психологическом отношении было самым удручающим. Менее обидным было бы получить первые удары от самих фашистов. Враги есть враги. Но от русских! Это было обидно.
Для советских военнопленных, как оказалось, самым страшным в лагере были не немцы, не комендант, а свои. «Хуже голода и болезней в лагерях донимали полицаи из военнопленных» (Асташков И.С. Воспоминания. Тут и далее ссылки И. Балаева). Как правило, полиция формировалась из людей физически сильных, аморальных, не знавших ни жалости, ни сострадания к своим товарищам. В лагере города Константиновка Сталинской области, «...русские полицейские здоровы, ходят, засучив рукава с плеткой в руках» (Шнеер А. Война. Самиздат. jewniverse.ru).
Полицаев легко было узнать по белой повязке на правом рукаве с надписью на немецком языке: «Полицай» и дубинке в руке. Дубинки были резиновые с металлическим наконечником.
И вот я, комсомолец, воспитанник советских учебных заведений, гражданин СССР, офицер получил две дубинки от русского подлеца-предателя. Потеряв самообладание, рассудок, я хотел вырваться из колонны и дать полицаю сдачи, но удержал меня мой товарищ Загайнов: «Нельзя! Терпи! Сразу убьют!»
По территории лагеря идем строем. Опять встречают немцы, но те, которые выискивают евреев, политруков, комиссаров, командный состав. Зорко всматриваются в проходящую колонну. Последовал громкий окрик:
– Хальт! (Стой!)
Мы остановились. Я до сих пор не могу понять, почему мы не сняли с петлиц знаки различия: два «кубаря» с чашей и змеей. Было столько событий, потрясений. Подходит офицер с унтером, Видят на наших петлицах знаки отличия, по бокам – санитарные сумки и переговариваются между собой: «Доктор, доктор!»
Нас двоих вывели из общей колонны и направили в отдельный каменный барак, который в свою очередь был огорожен дополнительной колючей проволокой. Объективности ради, нужно сказать, что немцы хорошо разбирались в знаках различия офицеров Красной армии. Мы же знаки отличия немецкой армии не знали вовсе.
Привели нас в каменное здание. На грубо сколоченных деревянных нарах лежало 6 человек, трое из них с забинтованными головами, руками и ногами. Один капитан, двое старших лейтенантов, остальные младшие лейтенанты. Все встали со своих нар, познакомились. Рода войск были различные: пехотинцы, танкист с обгорелым лицом, один назвался офицером связи. Один был здоров, не ранен.
Старожилы барака жили там всего полторы-две недели. Знаки воинского различия не снимали. Немцы на это тогда смотрели сквозь пальцы. Товарищи по несчастью познакомили нас с лагерными порядками. В частности, в наш барак приносят баланду и хлеб пленные девушки и женщины. Предупредили: одна маленькая буханка хлеба в смеси с древесными опилками на 8 человек. Но главное все это приносят. Как в ресторане! Во время раздачи баланды в одном бараке, другие запирали на замок. Раздадут в одном, открывают следующий.
Часа в четыре дня девушки принесли «еду». О баланде написано уже много: это просто прокипяченная вода, на дне которой находилась примерно одна ложка подгорелой пшеницы или ржи. Буханку делили точно на 8 равных частей, которые распределялись по жеребьевке. К вечеру в наш барак пришел гражданский врач старичок и сообщил, что завтра нас, военфельдшеров, заберут в «санчасть» лагеря (по немецки «ревир»), Что это: хорошо или плохо, мы не знали. Старожилы рассказали, что в лагере свирепст​вует сыпной тиф, и кроме того, многие умирают от истощения. Общая смертность составляет 70-80 человек в сутки.
Действительно, на другое утро нас увели в особый барак, кото​рый и назывался санчастью. В ней три служебных помещения. Встретил нас тот же врач-старик. Он сообщил, что вместе с сани​тарами мы будем работать в санчасти. Сразу же предупредил, что никаких привилегий за эту работу немцы не дадут, а работы очень много. Из-за большой скученности и исключительно плохого пи​тания в лагере свирепствует сыпной тиф. Завтра, сказал он, вместе подумаем, как выйти, хотя бы частично, из этого положения. Для лечения сыпного тифа немецкое лагерное начальство никаких ле​карств, практически, не выдает. То, что мы имеем: немного бин​тов, вату, лигнин – достаем мы сами. Главный бич лагеря, про​должал он, – это сыпной тиф и голод. Внутри лагерные работники из военнопленных и гражданских лиц, т.е. врач, его помощник, нас двое военфельдшеров и санитары, никаких элементарных прав не имеют. Немцы из комендатуры боятся заходить на территорию ла​геря, чтобы не заразиться.
Далее он предупредил нас, что подходить к колючей проволоке ближе 5 метров нельзя: охранники расстреливают таких военно​пленных без предупреждения. Будете жить рядом, в соседнем ба​раке. Никаких нар там нет, зато на полу имеется солома. Ночью все бараки, в том числе и санчасть, немцы запирают на замок. Че​рез перегородку в вашем бараке живут пленные девушки. Они на​ходятся под следствием у гестапо и подозреваются в разведке в пользу Красной Армии. На допросах их бьют. А пока они выпол​няют роль санитарок: разливают и разносят баланду, моют полы, стирают белье.
Врач еще раз предупредил, чтобы мы лишнего ничего не гово​рили, могут быть провокаторы.
– Я вам помочь могу лишь в следующем: добьюсь того, чтобы к вам не приставали полицаи и не били дубинками, они меня побаи​ваются, так как в случае заболевания будут лечиться у меня. С зав​трашнего дня приготовьте себе белые повязки с красным крестом и всегда их носите на правом рукаве. Всегда! Прошу вас, помните об этом.
И еще, имейте в виду, что не все немцы – фашисты. Среди них есть тоже порядочные люди. Недавно произошел следующий случай. Ночью в пургу большая группа пленных достала какой-то острый предмет, перерезали три ряда колючей проволоки и гуськом все поползли наружу. Причем, часовой все видел, но делал вид, что ничего не замечает. Когда из лагеря выползли человек 110-120, он поднял тревогу. Около 30 человек затем выловили и расстреляли, но около сотни как в воду кануло: ясно, что их спрятало местное население. Из этого факта я делаю вывод, что не все немцы являются врагами и фашистами.
Далее, берегитесь людей, которых часто вызывают в комендатуру и гестапо. Это или уже провокаторы, или их вербуют в провокаторы. Вообще, с людьми, побывавшими в гестапо, желательно не иметь никаких контактов и, уж тем более, не говорить с ними ничего лишнего. Со временем, может быть, и придумаем что-нибудь с вашим освобождением, но для этого нужна тщательная подготовка.
И последнее. Немцы не дураки, не думайте, что вы их можете перехитрить. Особым коварством и хитростью обладают работники гестапо. Все они носят черную форму. Постарайтесь с ними не встречаться. Берегитесь переводчика Иванова. Это подлец из подлецов, мерзавец из мерзавцев. Выдает себя за сына дворянина. По гражданской специальности – инженер. Носит немецкую армейскую форму. Вынюхивает комиссаров, политруков, командиров, коммунистов, евреев и выдает их гестапо. Дальнейшая их судьба известна – расстрел. Для расстрела необходимо согласие начальника гестапо комендатуры лагеря или его заместителя. На днях этот Иванов палкой до смерти забил двоих пленных только за то, что вовремя не уступили ему дорогу. Такие случаи с его стороны не единичны. Так что в лагере свирепствуют не только тиф и голод, но и полнейший произвол.
Мы поблагодарили старика за подробную информацию о жизни лагеря.
Вот так ситуация! Что же, выходит, мы должны служить немцам? Но почему же немцам. Мы должны помогать в меру своих возможностей своим людям, попавшим в большую беду. На наши сомнения по этому поводу старик-врач утвердительно ответил, что в данной ситуации наша посильная работа – не помощь немцам, а служение несчастным соотечественникам.
Повели нас в кирпичный барак, перегороженный на две полови​ны досками. Одну половину занимали женщины, а вторую – са​нитары, один фельдшер и мы – двое новеньких. Никаких нар, просто на полу тонкий слой гнилой соломы, и все.
Мы, спросив разрешение, вошли во вторую половину, где рас​полагались девушки и средних лет женщины, всего человек 9-10. Нам хотелось выяснить, кто они такие. Судьбы, приведшие их в лагерь, были различные. Одних немцы захватили, когда они в прифронтовой зоне из одного хутора переходили в другой. Другие были заподозрены в сборе разведывательных сведений, хотя жен​щины это отрицали. Нескольких взяли за укрывательство раненых красноармейцев. В лагере они находились уже длительное время. Гестапо иногда вызывало их, особенно одну, которая подозрева​лась как разведчица. Несколько позже все они были расстреляны. Только одна подозревалась в разведке, а казнили всех. Кто вы бы​ли на самом деле, безвестные героини войны? Об этом мы уже ни​когда не узнаем.
Утром, когда из города в лагерь прибыл гражданский врач, мы вместе с ним и санитарами стали осматривать все бараки, чтобы отделить сильно истощенных от тифознобольных. Для больных было выделено три огромных барака. В один разместили всех распознанных больных тифом (наличие сыпи на коже живота). Ос​тальных тяжелобольных, которые сами уже не были в состоянии передвигаться, имели отечные ноги, мешки под глазами и раненых разместили в два других барака. На всю эту предварительную ра​боту было затрачено трое суток. Раненым сменили повязки. Пере​вязывали всем, чем можно было перевязать: бинтами, ватой, поло​сами чистого белья. Удалось обработать часть ран.
Тифознобольные находились в бреду: стонали, кричали, руга​лись, произносили нечленораздельные выкрики. Им на лоб клали охлажденные примочки для снижения слишком высокой темпера​туры. Бараки продезинфицировали слабым раствором креозола. Примерно через неделю в одном их бараков я услышал довольно громкий голос:
– Балаев! Балаев! Подойди сюда!
Я быстро повернулся, но не мог понять, кто меня звал. Зовущий понял это, и поманил меня к себе рукой. Я подошел. Глаза, руки, ноги у него отекли, еле передвигается, в штатской одежде. Спра​шивает:
– Не узнаешь меня?
Нет, признать не могу, как ни напрягал память. Вглядываюсь в его лицо, никого из знакомых признать в нем не в силах.
– Я военфельдшер Киселев, вместе с тобой учился в Харьковском военно-медицинском училище на фельдшерском отделение.
Только тут я его вспомнил, но он так изменился, что узнать его было невозможно. Поздоровались, обнялись. Немного успокоившись, я спросил его:
– При каких обстоятельствах ты попал в плен и почему на тебе гражданская, а не военная форма?
Он, немного оправившись от волнения и горько-радостной встречи, рассказал мне последний военный эпизод из его фронтовой жизни.
«Шел жаркий бой между немецкой пехотой и нашими частями. Огневая мощь из всех видов оружия с обеих сторон была сильной. Большие потери у немцев и наших. Много раненых. Немцы окружили наш полк, в результате чего не все раненые были отправлены в тыл. Как с ними поступать дальше? Оставить на произвол врага? Рации были разбиты, и связи с другими подразделениями дивизии не было. Командованием полка было принято решение просачиваться мелкими группами через боевые порядки немцев и выходить их окружения. Но как все-таки поступить с ранеными? Тогда комиссар полка вызывает меня и отдает следующий приказ:
– Мы будем выходить из окружения. Такое количество раненых захватить с собой и вынести из плотного кольца вражеского окружения нет возможности. И оставить без присмотра нельзя. Поэтому, исходя из сложившейся обстановки, приказываю вам, военфельдшер Киселев, остаться с ранеными. Иного выхода командование полка не видит. Снимите свою воинскую форму и переоденьтесь в штатское, одежду мы тебе припасли. На правый рукав наденьте белую повязку с красным крестом. Когда подъедут немцы и спросят тебя, кто ты такой, ответите, что вы фельдшер из гражданской больницы такого-то хутора, прибыл присмотреть за ранеными, так как все военные разбежались. Если немцы захватят раненых, то вы уйдете на хутор, и будете ждать наших указаний которые поступят через связного. Вас, как штатское лицо, немцы не возьмут.
Приказ есть приказ, возражать было бессмысленно, и я остался. Перестрелка закончилась, с полчаса была тишина. А потом... по​том пошло все наперекосяк.
Подъехали к раненым на грузовой машине немцы. Переводчик спрашивает, кто я такой и как тут оказался. Я ответил, как меня инструктировал комиссар. Переводчик передал мой ответ офице​ру. Тот отдал какое-то приказание, и солдаты стали, как поленья дров, бросать в кузов наших раненых, несмотря на крики и стоны. Загрузили машину, сели сами и поехали. Часть раненых осталась. Через 30 минут машина вернулась. Раненых быстро погрузили, но втолкнули в кузов и меня. Привезли нас всех в этот Константиновский лагерь для советских военнопленных. Здесь я побоялся на​звать свое воинское звание. Нахожусь тут уже две недели, сильно ослаб и разболелся.
Я предложил ему следующее: «Никуда не уходи. Через 5 минут я вернусь, попрошу главврача, чтобы тебя перевели в барак для больных. Будем лечить!» Я мигом влетел в санчасть и прошу старика-доктора:
– Доктор, один фельдшер, мой товарищ по училищу, тяжело болен, его необходимо как-то подкормить и назначить лечение. И рассказал ему о судьбе парня.
– Немедленно пусть идет сюда, я его осмотрю. После осмотра отведи его в барак, в котором живете, положи его радом с собой. Помните, ребята, нам потребуются еще врачи, фельдшеры, санита​ры. Больных и раненых – тысячи.
Я мгновенно прибежал к Киселеву. Под руку повел его в сан​часть. Помогли раздеться. Врач прослушал состояние легких, сердца и незаметно для него покачал головой. Заменили ему гряз​ное, завшивевшее белье продезинфицированным, постелили еще один слой соломы на полу, подтопили барак и положили. Дали до​полнительную порцию баланды, кусочек хлеба. Не ест, говорит, что нет аппетита.
Врач сообщил нам, что он вряд ли долго протянет: у него с большими перебоями работает сердце, воспаление и очаговый ту​беркулез легких, общее истощение, падение иммунитета. Но ле​чить будем. Есть немного аспирина, достать бы сульфидина. Глав​ное сейчас для него – немного поесть и попить горячего само​дельного чая.
Ухаживали, лечили, кое-как подкармливали, но человек угасал с каждым днем, стал тяжело разговаривать. На восьмые сутки, ранним утром, спокойно, без стонов, он скончался. Умер у меня на руках. Впервые на моих руках умирал мой боевой товарищ и друг.
Доложил врачу.
– Возьми себя в руки, имей в виду, что когда человек теряет веру в свои силы, он быстрее погибает. Не забывай, где мы находимся. Впереди ты увидишь еще не одну смерть.
Страшные лагерные будни продолжались, мысль о побеге постоянно сидела в голове.
Во второй половине февраля потеплело; мы, военнопленные, и этому были рады. Меня закрепили обслуживать барак сыпнотифозных больных. Трудно сказать однозначно, отчего больше умирало пленных – тифа или голода. Пожалуй, все же от голода, да и основная причина самого тифа – дистрофия, недоедание, вши. Общая смертность составляла 70-80 человек в сутки. Умерших хоронила специальная команда. Каждое утро мертвых грузили на автомашины и увозили за пределы лагеря. Предварительно с них снималась одежда и нижнее белье. После стирки все передавалось немцам. Если удавалось что-то припрятать, то обменивалось у полицаев на хлеб.
Большинство больных имеют высокую температуру, бредят. Таким выдаем немного аспирина. Подчеркиваю, не лагерное начальство выдает, а мы «достаем»: часть из своих санитарных сумок, а часть приносит из города врач-старик.
Больных надо кормить, а кормить нечем: баланду люди с высокой температурой не едят, лишь немного хлеба, который немцы для пленных готовят, специального состава – из грубого помола муки, смешанной с тонко перемолотыми древесными опилками. Хлеб этот немцы подвозят к колючей проволоке и перебрасывают через нее на территорию лагеря. Затем полицейские поднимают его и разрезают на порции по 200 грамм. Появилось массовое число больных с желудочно-кишечными заболеваниями, у многих из них кровавый понос: дизентерия. По территории лагеря много ходит людей-теней, по лагерному названию «доходяг». Это совсем безвольные, вконец ослабевшие, опустившиеся люди, на их лица печать безразличия – верный признак того, что человек находится накануне своей смерти. Слабых «поносников» тоже отделяли, а лечить нечем. Часто опускались руки: как помочь и чем помочь?
А как смотрело на всё это лагерное начальство? Оно, как я сейчас полагаю, было заинтересовано в устранении внутри лагеря эпидемии сыпного тифа. Немцев беспокоило не сохранение жизней военнопленных, нет. Они были обеспокоены тем, что эта эпидемия могла перенестись и на самих немцев, которые её очень боялись и не безосновательно.
Немцы были заинтересованы в ликвидации тифа, но… ничего радикального в решении этого вопроса не предпринимали. На просьбу врача оказать помощь больным в улучшении питания, заместитель коменданта и немецкий военный врач дали в грубой форме отказ; на вторую просьбу – помочь медикаментами – тоже отказ; установить нары для больных – тоже отказ.
Но немцы для себя стали широко применять профилактические меры. Они реже стали заходить на территорию лагеря. Немец – военный врач вообще очень редко бывал на территории лагеря и никогда не заходил в бараки. Не заходил даже в санчасть. Весь санитарный персонал из пленных не имел права подходить к немцам ближе, чем на три шага, несмотря на то, что обслуживающий персонал был в халатах. Вообще, все немцы панически боялись сыпного тифа.
Невольно напрашивался вывод: немцы создали для военнопленных такие условия, при которых, чем больше погибнет советских людей, тем лучше для фашистов. Неужели, например, они не могли распорядиться, чтобы полы в бараках для больных и раненых были покрыты значительным слоем соломы, которой имелось вполне достаточно в окрестностях Константиновки. Но они, несмотря на неоднократные наши просьбы, и этого не сделали.
Обслуживающий санитарный персонал долго думал, как выйти из создавшегося положения, хотя бы частично. И этот выход был найден.
На территории лагеря имелас/ь маленькая, примитивная дезокамера (мы ее называли вошебойкой) и небольшая комната для прачечной. Пленные женщины (они тогда еще не были расстреляны), переnbsp;стирали все грязное белье для больных. Это был титанический труд. Потом это относительно чистое белье, гимнастерки, брюки, шинели поочередно пропустили через дезокамеру. На это было затрачено еще 6-7 суток. Боясь распространения эпnbsp;идемии среди самих немцев, они дали на это согласие. Как быть с соломой в бараках – в ней тоже вши? Поочередно бараки дезинфицировал раствором неприятно пахнущего креозола.
Как это было ни тяжело, но элементарный санитарный порядок был создан. Но как быть с питанием и лекарствами? Это самые сложные вопросы в условиях фашистского плена. Именно плена. Как потом выяснилось, немцы создавали еще рабочие команды, которые направлялись на работу на промышленные предприятия к крестьянам на сельскохозяйственные работы. В этом случае команды обеспечивались питанием терпимо. А условия во всех лагерях для советских военнопленных в 1941-42 годах были страшными и кошмарными. Это были лагеря смерти, произвола, величайших унижений.
Легче обстояло лечение раненых (не с полостными ранениями). Были небольшие запасы перевязочного материала, изготовил шины для раненых с переломами костей конечностей. Но с лекарствами было туго. Оказал некоторую помощь гражданский врач санчасти. Он сумел достать крепкий самогон для стерилизации немного спирта, йодной настойки, растворов перекиси водорода и риваноля для промывания и обеззараживания загноившихся ран. Где-то в городе он раздобыл небольшую бутыль с техническим рыбьим жиром, уговорил немцев переправить ее в лагерь. Рыбий жир способствовал заживлению ран своим богатым витаминозным содержанием. После предварительной обработки и лечения больных направляли в «лазарет». Что это был за «лазарет», речь пойдет особо.
Но это одна сторона дела. Вторая сторона – как быть с питанием для тяжелобольных и раненых? Частично вопрос был решен. Дело в том, что бачки с баландой на общей кухне заполнялись поварами в присутствии полицейских, стоящих у котлов с резиновыми дубинками. Врачи остро поставили вопрос перед полицаями и поварами о том, чтобы баланда для больных и раненых отпускалась погуще. Ведь повар из котла черпаком может задеть ее по-разному. Опять сверлит мозг мысль – бежать! Но как? Кругом охрана, собаки. Броситься на конвоира и погибнуть? Нелепо, глупо. Что этим докажешь! Но и впереди голодная, мученическая смерть, о которой никогда не будут знать ни родственники, ни товарищи по оружию.на это согласились. Дело в том, что полицейские побаивались наших врачей: в случае болезни они тоже попадали в санчасть, где лечились военнопленные. Немцы заболевших полицаев не отправляли на лечение в какие-то свои госпитали. Они смотрели на них, в данном случае, как на таких же пленных. Вот почему полицейские согласились на предложение врачей!
Кстати, необходимо заметить, что немцы, когда заходили на территорию лагеря, никаких резиновых дубинок не имели. Эту «роскошь» они поручили своим прислужникам-полицаям. Прав​да, офицеры имели при себе плетки, но пользовались ими редко.
Энергичную деятельность продолжал проявлять гражданский врач-старичок. Его план заключался в следующем. Во-первых, сре​ди пленных больных есть немного жителей Константиновки или ее окрестностей. Врач договорился с комендантом лагеря, чтобы их родственники имели возможность один раз в неделю пе​редавать небольшие продуктовые посылки больным пленным род​ным и землякам.
Как ни странно, комендатура на это согласилась. Почему немцы пошли на это, понять до сих пор не могу. Главной причиной мне видится следующая: лагерь находился в распоряжении немецких тыловых армий, и хотя он охранялся очень тщательно, но охрану несли обычные пехотные подразделения. Среди охранных частей в тот период не было эсэсовцев и частей СД, как более жестоких и садистских органов фашистской Германии.
Иными словами, охраняли лагерь солдаты пехотинцы-фронтовики, в том числе и часть офицерства. Некоторые из них, видимо, несколько иначе смотрели на массовые бедствия совет​ских военнопленных.
Как поступали с передачами?
Под руководством врачей, фельдшерам вручалась предназна​ченная передача больному. Кормили почти силой, но особенно хо​рошо больные принимали пищу, когда кризис уже миновал. Если больных невозможно было кормить из-за высокой температуры, врач закрывал передачи для пленных в шкаф под замок. Иначе бы​ло нельзя. Ведь все были голодными! Если передача, предназна​ченная для больного, не могла быть вручена из-за смерти больно​го, по указанию врачей она распределялась среди других больных. Утверждаю, что такое решение в тот период было единственно правильным. Но передачки просуществовали недолго и не носили массового характера.
Еще одним источником пополнения продовольствия был обмен белья на продукты питания у населения. Жители города охотно производили обмен еды на одежду. Одежда с умерших военно​пленных стиралась, дезинфицировалась и украдкой от немцев обменивалась командами, которые вывозили трупы за территорию лагеря.
За счет умерших мы часто могли получить дополнительное количество хоть плохого, но все же хлеба. Дело в том, что немцы, как я полагаю, не знали точного количества пленных в лагере из-за большой смертности. Боясь инфекции, пересчет пленных они производили сами редко, доверяя это дело врачам лагеря. Поэтому число умерших занижалось, за счет чего получали дополнительное количество «паек».
Однако все наши усилия не могли коренным образом улучшить обстановку в лагере. Необходимы были элементарные условия: питание и лекарства, а их не было. Многие гибли от желудочно-кишечных заболеваний, воспаления легких, туберкулеза...
Пробыл я в этом лагере двенадцать дней, а на тринадцатый заболел. Появилась высокая температура, врач-старик осмотрел меня и говорит:
– Ваня, у тебя классическая форма сыпного тифа – характерные мелкие точечные пятнышки – сыпь на коже живота. Плюс высокая температура. Ложись в своем бараке. Там уже лежат фельдшер, лейтенант и летчик. Приложим все усилия, чтобы тебя спасти.
Вот так штука! Я отлично представлял, что такое сыпной тиф в условиях кошмарного лагеря, и каков будет его исход. Это означало, что в течение месяца на 80-90% я гарантированно окажусь в братской могиле.
Врач должен всех и всегда подбадривать, пытался успокоить и меня:
– Особенно не тужи – не все же умирают. Ты видишь сам, что некоторые и выздоравливают...
На сердце стало тревожно, тоскливо, появилась апатия, ко всему безразличие. Я понял, что это почти верная смерть, причем в ближайшие недели. Да, я видел, что даже в условиях лагеря очень немногие выздоравливали. Но их было единицы, и они были уже не люди, а живые скелеты, обтянутые кожей. После выздоровления у таких людей появляется сильнейший аппетит. Им необходимо много и хорошо питаться, а еды не было. Поэтому они все равно погибали. Хотя мы и ухитрялись иногда давать таким пленным лишний черпак баланды, но по существу это ничего не меняло в их трагической судьбе. Получалось, что усилия медперсонала в итоге не давали желаемого положительного результата. Смерть еже​дневно косила десятки здоровых и особенно больных и выздорав​ливающих военнопленных.
И вот я лежу. Через несколько дней из-за высокой температуры стал часто и на длительное время терять сознание. Об этом я узнал от персонала значительно позднее. Пролежал с высокой темпера​турой более тридцати суток, большую часть которых был в бес​сознательном состоянии. По рассказам, почти ежедневно меня и других навещал гражданский врач, старик заставлял санитарок-женщин измерять температуру. Частенько приносил из города по сухарику и, когда мы были в сознании, с каким-то самодельным чаем, почти силком заставлял нас все это есть и пить, а также вы​хлебывать порцию баланды, которая всегда была противной на вкус.
Ухитрялся старичок добывать в городе какие-то лекарства, кото​рые давали принимать вовнутрь. Использовались какие-то настои трав. Необходимо отдать должное девушкам и женщинам, которые ухаживали за мной и всеми другими больными. Кроме того, они мыли полы в тифозных бараках, раздавали баланду, стирали и де​зинфицировали белье, хотя отлично знали, что сами могли заразиться. Все это было до их расстрела.
Пришло время, и кризис моей болезни миновал, температура спала, и я окончательно пришел в сознание. Кто-то дал мне ма​ленькое зеркальце, и я в нем не узнал себя! Волос на голове почти не было, лицо и тело худое, ноги стали тонкими, тусклый, безраз​личный взгляд.
Врач подбадривает:
– Кризис у тебя миновал, но еще несколько суток надо поле​жать. Надо бы подкормить, но, кроме баланды, нечем.
Аппетит появился «зверский», но есть было нечего. Иногда пер​сонал приносил нам по сухарику. Как только заснешь, обязательно снится какая-то еда, притом наивкуснейшая. Просыпаешься, ниче​го нет.
Практикой давно доказано, что из всех существующих испыта​ний и напастей наиболее тяжело и трудно человек переносит чув​ство голода. Ни холод, ни боли, ни бессонница не могут сравнить​ся с испытанием постоянного голода.
Врач обнадежил тем, что человек, переболевший сыпным ти​фом, вторично этой болезнью не болеет, если же заболеет повтор но, то в очень легкой форме. Я об этом знал и раньше, но все дело было в том, что что-то надо есть. За счет умерших стали нам, как и другим больным, выдавать дополнительно по кусочку «опилочного» хлеба. Но все равно еды было недостаточно. И я нашел небольшой выход. Можно не верить, но у меня сохранились часы! Эта вещь в условиях лагеря имела некоторую ценность. Я попросил одного из санитаров узнать у полицаев, сколько хлеба они дадут за исправные наручные часы. Оказалось: две буханки настоящего чистого хлеба. Это же богатство, которое в лагерных условиях никаким золотом нельзя заменить! Бог с ними, часами. Обменял. Подкормился сам и уделил товарищам. Чаще стал бывать на весеннем воздухе. Из города сумели привезти какого-то грязного технического жира по оценке врачей, весьма сомнительного качества. Но рискнули: по одной чайной ложке в день. Жир напоминал деготь, но оказался и он полезен. Дело пошло на поправку. Сыграла свою роль и молодость организма. Снова замаячила, как звезда мысль о побеге.
Вскоре после относительного выздоровления главврач вызвал меня к себе:
– Ваня, у тебя сейчас выработался иммунитет к сыпному тифу, поэтому будешь помогать лечить больных в первом бараке.
Я не стал возражать: ведь это по существу приказ, по крайней мере, старшего по должности подчиненному. Это был барак тяжелобольных тифом. В бараке стоны, бессвязная речь, крики, большинство в бреду. Особая трудность заключалась в том, чтобы не упустить момент, когда больной ненадолго приходит в сознание, и в этот момент силой накормить его баландой и пайкой суррогатного хлеба, провести замер и запись температуры. Кроме того, у многих больных была опасность возникновения пролежней на теле при длительном лежании. Время от времени с санитарами и частью выздоравливающих осторожно переворачивали больных с одного на другой бок.
В повседневной работе притуплялась тоска безразличие, безвыходность и безысходность положения. Было ощущение потребность в тебе со стороны больных, и это успокаивало.
В первые дни было головокружение и общая слабость. Неделю проработал, снова вызывает старик:
– Ваня, в так называемом госпитале для военнопленных возникла страшная эпидемия сыпного тифа, которая косит измученных, изголодавшихся людей. Они – наши, советские люди. На​правляют туда переболевших тифом, одного врача и двух фельд​шеров. Впрочем, если не желаешь, приказать не могу.
– Что представляет из себя этот «госпиталь»? – спросил я.
Он ввел меня в курс дела.
Госпиталь расположен недалеко от лагерной зоны в двухэтаж​ном каменном здании, огороженный несколькими радами колючей проволоки. По углам территории – вышки с автоматчиками, меж​ду вышками с наружной стороны ходят русские и украинские по​лицейские с винтовками и карабинами. Кроме военнопленного ме​дицинского персонала, там работают два гражданских врача из го​рода. В госпитале тяжелобольные солдаты и офицеры. Внутри территории госпиталя полиции нет. Питание такое же, как и в ла​гере. Предупредил, что лишнего с больными не говорить – могут быть провокаторы. Может иногда появиться возможность обмена продезинфицированного белья и одежды умерших на хлеб. Но немцы на это идут с трудом. Иногда кое-что приносят для больных гражданские врачи, но на контрольно-пропускном пункте сумки тщательно проверяет охрана. В остальном – полная изоляция от внешнего мира.
Дал согласие перейти работать в этот «госпиталь». С небольшой партией раненых нас пешком под конвоем отправили в эту «ле​чебницу». Надо отдать должное, что по пути следования нас, ис​тощенных и изможденных людей, конвоиры-немцы не били, хотя это медленное скорбное шествие продолжалось около часа на 2 километра пути. Гражданское население во время нашего шествия по городу к колонне не подпускалось.
При входе в госпиталь старший конвоир протянул охраннику бумагу, нас пересчитали, и ворота были открыты.
Тихо и медленно бредем по территории госпиталя. Здесь, по крайней мере, не видны полицейские с их резиновыми дубинками. Апрельская весна дает о себе знать: кое-где прорастает ярко-зеленая трава.
Нас, фельдшеров и врачей с повязками с красным крестом на рукавах шинелей (об этом позаботился врач-старик – чтобы не получать лишних пинков и побоев в пути), встретил врач госпита​ля и отделил от остальных больных и раненых. Провел на первый этаж здания. В бараке были установлены двухъярусные деревян​ные нары с грубыми матрацами из трухлявой соломы. Окна зарешечены металлическими решетками. До нас здесь жил и работал фельдшер-старик и санинструктор, осетин по национальности. Приведший нас врач, сказал:
– Здесь будете жить. Бараки на ночь запираются на замки. Завтра с утра на работу, больных и раненых очень много.
Утром познакомились с медицинским персоналом из военнопленных.
Спустя неделю после прибытия в госпиталь, врач предупредил нас, что среди санитаров, уборщиков, раздатчиков пищи есть бывшие уголовники, главным образом украинцы по национальности, и посоветовал никаких лишних разговоров при них не вести. Назвал конкретные фамилии. В дальнейшем мы убедились в этом по их тюремному жаргону.
Палаты в бараках были большие, никаких постельных принадлежностей, только грубые тюфяки с гнилой соломой, расположенные прямо на полу.
«Заведовал» госпиталем унтер-офицер, который довольно сносно говорил по-русски.
На просьбу нашего врача поставить деревянные нары, хотя бы для наиболее тяжелобольных и раненых, он получил от унтера грубую отповедь:
– У нас здесь не санаторий и не курорт, а госпиталь для военнопленных враждебной великой Германии армии. Не забывайте об этом, если не хотите попасть в гестапо! Там тебе дадут такие «нары», что больше об них никогда не будешь вспоминать!
Потом больные, услышав этот разговор, после ухода немца, подошли к врачу:
– Доктор, не просите больше о нас. Разве фашисты будут нам помогать? Помощи не будет, а Вы пострадаете.
Для раненых понемногу было: кое-какой хирургический инструмент, вата, перевязочный материал, настойка йода, риваноль. отдельные фармацевтические препараты. Все это было трофейное, то есть наше, изъятое из гражданских медицинских учреждений.
Каждое утро, кроме воскресенья, приходили в госпиталь на работу двое русских штатских врачей – молодой мужчина и девушка, которую звали Надей. Им немцы платили. Поговаривали, что свое свободное время она проводила с немецким унтер-офицером. Судить об этом можно как угодно. А вот что она приносила иногда в госпиталь для тяжелобольных продукты питания – об этом мне было известно. Сам это неоднократно видел. Хотя в то время жители Константиновки сами жили впроголодь. Как-то весной привезли в госпиталь дешевое повидло в двух крупных закрытых жестяных банках. Унтер-офицер берет одну банку и вручает ей, говоря: «За хорошую работу», Надя сказала ему «Данке» (спасибо). Он прекрасно знал, что она эту банку отдаст больным. Так и произошло, через два часа, когда немец ушел, она распорядилась открыть банку и раздать содержимое больным и раненым. Каждому досталось по 20-25 грамм, но это было повидло! Да, она, наверное, встречалась с немцем, но она и помогала военнопленным чем могла.
«Врач «Надя», девичья фамилия Вислогузова, по словам члена подпольной группы города, медицинского работника Федоренко Екатерины Николаевны, уехала с немцами при отступлении» (Письмо автору директора городского музея Донцова Б.Н.). Наступил конец мая, стало совсем тепло, подросла трава. При варке баланды стали добавлять мелко нарезанную крапиву, но врачи предупредили: все тщательно кипятить!
Многие больные были сильно отёчными: много пили воды, а еды было мало. Смертность не уменьшалась. Белье умерших военнопленных немцы брали строго на учет, хотя они им, конечно, не пользовались. Кое у кого были запасные пары белья, полотенца. Небольшую часть из этого сумели обменять на продукты и раздать больным. Но голод, как и в лагере, висел дамокловым мечом над нашими головами. Как выйти из положения?
Один из врачей подсказал следующую идею. Надо из небольшого запаса лекарств отобрать кое-что для населения, например аспирин, пирамидон, настойку йода и другое, но чтобы не обездолить пленных больных. Упросить «Унтера» и двум фельдшерам с этим добром (конечно под охраной) отправиться в ближайшие к Константиновке хутора для обмена лекарств на продукты питания. Фактически, прикрываясь этой акцией, мы собирались просить у населения милостыню, подаяние. У нас мало было надежды, что немцы согласятся на это. Но, как ни странно, унтер-офицер дал согласие, выделив в охрану молодого, мордастого автоматчика. Хотелось и мне попасть в эту компанию, но врач не разрешил. Я был еще слаб после сыпного тифа, и в моей палате лежало шесть тяжелобольных, за которыми был необходим постоянный присмотр. Пошли с корзиной мой товарищ и санинструктор в сопровождении автоматчика.
О побеге им невозможно было и думать, так как все окружающие город хутора были забиты войсковыми частями, но об это они рассказали позднее.
А рассказали они следующее. Узнав, откуда они и для какой цели странствуют под дулом автомата, население встречало их очень дружелюбно. Население говорило, что с продуктами дело у них тоже обстоит очень плохо, много изъято немцами. Но все чем-нибудь помогали. Конечно, наша плата за продукты была чисто символической. Корзина была быстро заполнена: кто кладет кусок хлеба или несколько картофелин, кто яйцо. Собрали 30 штук яиц, даже небольшую баночку масла.
Немец-автоматчик, конвоируя их обратно в город, был все время настороже. Но каково же было удивление и разочарование, когда их привели снова в госпиталь. Немцы из корзины забрали все яйца, масло и часть хлеба (для собак). Пронести в госпиталь разрешили лишь жалкие остатки от собранного. Теперь мы убедились в наивности нашей затеи. Надо же было знать фашистов!
Снова снятся сны о пирогах, ватрушках, хлебе, супе. Когда все это кончится?
Некоторые немцы, свободные от караульной службы, заходили на территорию госпиталя (в палаты они, конечно, не заглядывали – боялись). Запомнился один пожилой немец, сносно говоривший по-русски. Он доброжелательно относился к пленным, особенно к больным. Как-то раз летом, озираясь по сторонам, чтобы не видели его поступка сослуживцы, он передал двум ходячим больным по куску хорошего настоящего хлеба. В разговоре с нашим пленным врачом он рассказывал, что в первую мировую войну он был в плену у русских. Русские к нему всегда хорошо относились и хорошо кормили. Он резко осудил поступок тех немцев, которые отобрали продукты, собранные у населения. Поэтому не все было в плену однозначно, не все немцы были отъявленными фашистами.
Как-то в первой декаде июня 1942 года я зашел в барак для врачей. Из троих врачей на месте было двое. Заходит третий, побелевший и возбужденный. Коллега спрашивает его: «Что случилось?». Он, волнуясь, рассказал нам следующее:
– Несколько дней назад немцы поместили в одну из палат предателя и изменника. У него застаревшая рана на ноге и что-то с кишечником. Называет себя инженером, уроженцем и жителем Сталинграда. Чиновники из гестапо дали ему бумагу, ватман, ка​рандаши, тушь. Он сидит и вычерчивает карту-схему города Ста​линграда, наверное, отлично знает свой город. Гестаповцы и вчера и сегодня были у него, интересовались, как идет работа, приноси​ли ему хорошую еду и шнапс. Как поступить с этим подлецом?
– Балаев, пригласи к нам посоветоваться офицера из восьмой палаты, – попросил меня старший из врачей.
Дело в том, что в этой палате лежал раненый в ногу военно​пленный офицер с одной «шпалой» в петлицах. Среди врачей по​говаривали, что это был комиссар полка. Он лечился в этой палате пятую неделю, мы его хорошо знали, привыкли к нему. Это был обаятельный человек, хорошо разбирался в современной военной и политической обстановке. Во всяком случае, мы ему верили и доверяли, по некоторым вопросам советовались с ним, но и помо​гали, чем могли, чтобы быстрее залечить рану. Вот за ним меня и послали. Входит.
– Здравствуйте, товарищи, что стряслось?
Доктор рассказал ему об инженере-предателе. В помещении бы​ло трое врачей, я и еще один фельдшер. Разговор проходил тихо, при закрытой двери. Спросили мнение капитана. Он задает нам контр вопрос:
– А сами-то как думаете?
– Ликвидировать! - было единодушное решение. Но кто-то из врачей промямлил насчет врачебной этики и клятвы Гиппократа.
– Уважаемый доктор! Идет война, причем, война тяжелая, кро​вопролитная. Она унесет много миллионов жизней. Каждый чест​ный человек должен помогать своей армии, своему народу, чем может. А этот инженер, что из себя представляет? Он решил помо​гать врагу, схема-план Сталинграда нужна немцам для какой-то военной цели. Он своим поступком идет против своего народа, против своих земляков сталинградцев. Какая может быть речь о врачебной этике? Капитан был взволнован и разгневан.
Все, решено уничтожить, ликвидировать! Но как?
Цель поставлена, но как ее осуществить, какими путями и сред​ствами? Ведь это надо сделать так, чтобы у гестапо не возникло никаких подозрений в неестественной смерти их приспешника. Иначе пострадают многие люди.
Один из врачей взял риск на себя и под видом обычного укола ввел в вену предателя фенол. Утром немцам стало известно о смерти инженера. Подняли шум, но доказательств насильственной смерти не было, и постепенно все затихло.
В июне в Донбассе наступила теплая сухая погода. Весь день ходячие раненые и больные были на свежем воздухе, уходя из палат-бараков со специфическим запахом карболки. По территории госпиталя можно было ходить, но во многих местах висели предупреждающие таблички на немецком и русском языках: «Ближе 5 метров к проволоке не подходить! Охрана стреляет без предупреждения!».
Постоянно возникал вопрос: «Как там, на фронте, как дома? Как семья?». Свежий летний воздух вызывал еще большее чувство голода.
Как-то раз немецкие конвоиры собрали всех санитаров, фельдшеров, уборщиков, выздоравливающих, всего человек 35-40 и повели через ворота.
Мы недоумевали, куда нас ведут? Но не прошли и 25 метров от ограды, как нас остановили, дали в руки лопаты и приказали: «Рыть». Рыли долго. Яма получилась размером 20x20 и глубиной около 3-х метров. Так была вырыта братская могила, куда складывались трупы умерших в госпитале. А смертность была большая. Мертвые сбрасывались в яму, слой пересыпался хлоркой, который также пересыпался и т.д. Печальная, страшная картина. Невольно задумаешься: «А вдруг в следующем слое будешь лежать и ты?»
Ожидание возможной смерти на фронте, на передовой отличается от этого ожидания в фашистском плену. Там такое состояние приходит редко, в повседневных заботах ратного труда об этом мало приходиться думать. Потом на передовой каждый воин понимает, во имя чего он может быть ранен или убит. А здесь? Здесь ожидание возможной смерти ежедневное, ежечасное. И главное – во имя чего такая смерть?
Летом 1942 года немцы взахлёб стали рассказывать о падении Севастополя. Севастополь был занят немцами 3 июля 1942 года. Героические защитники Севастополя держали оборону города 250 дней и, конечно, оттягивали на себя крупные немецко-фашистские силы. Мы все тяжело переживали падение Черноморской базы.
Запомнился такой случай, Как-то в мае месяце к нам немцы приконвоировали нового военнопленного, военврача I ранга. Был он средних лет, общительным, умел и любил хорошо рисовать. Приходит один немец, говорит, чтобы он нарисовал его портрет с натуры. Приносит хорошей бумаги. Я вошел в камеру к этому врачу и вижу: немецкий солдат сидит на грубо сколоченной табуретке позирует, а врач рисует. При мне же портрет- рисунок был за​кончен. Сходство было, но не чувствовалось руки профессиональ​ного художника. Потом приперся второй, третий...
Но этому доктору прожить в нашем госпитале пришлось не бо​лее 6-7 суток. В одно утро его не стало. Врач, живший вместе с ним это непродолжительное время, рассказал следующее. Вчера ночью ворвались в барак четверо вооруженных автоматами эсэ​совцев (черная форма) с переводчиком. Назвали фамилию этого доктора. Он встал и вышел к ним. Один из пришедших вынимает из кармана фотографию, сличает с лицом врача. И вдруг крик эсэ​совца: «Вег! Раус! Швайнерайн!» (Быстро! Выходи! Свинья!). Ут​ром один немец из госпитальной охраны сказал нам, что это был советский разведчик, и его выследила одна женщина, работающая на немцев. Все, конечно, могло быть...
Фамилия этого доктора из памяти стерлась, потом, если он и был разведчиком, фамилия ничего не означала.
Полицаям-охранникам также разрешалось ходить на территорию лазарета. Кое-кому из больных и раненых удавалось обменять че​рез них случайно оставшееся запасное белье на хлеб.
Вызывали особую жалость курильщики. Больно и жалко было смотреть, как некоторые из них обменивали и без того мизерную пайку хлеба на 3-4 закрутки махорки! В лагере я увидел людей, безумно тянущихся к табачному дыму, все время озабоченных по​исками мха, травы, навоза, окурков, – бог знает чего, что можно завернув в бумагу курить. На уговоры врачей был всегда стан​дартный ответ: «сами знаем, что курим во вред своего здоровья, но бросить не можем». Такие люди быстрее становились отечными, ослабленными. Они быстро опускались, превращаясь в «доходяг», и, в конце концов, быстрее остальных погибали.
В сентябре меня, двоих фельдшеров и троих врачей с очередным транспортом пленных из лагеря, под усиленной охраной, в битком набитых людьми «телячьих» вагонах отправили в тыл. Прошел слух, что отправляют в Днепропетровский лагерь для военноплен​ных. Так закончилась моя трагическая Константиновская эпопея – первый период мучений, страданий, голода, болезней, униже​ния и позора. «За 22 месяца фашистской оккупации в г. Константиновка было расстреляно и замучено 15382 военнопленных и мирных граждан. 1424 жителя были угнаны в Германию» (Письмо автору зав. Отделом агитации и пропаганды Константиновского ГК КПУ С. Нестеренко).
26 сентября 1942 года Совинформбюро сообщало: «В Сталинграде на отдельных участках фронта противник вышел к Волге...».

Часть 1

Николай Барякин, 1945 год

НАЧАЛО ВОЙНЫ

Я работал бухгалтером Пелеговского лесничества Юрьевецкого лесхоза. 21 июня 1941 года я приехал домой к отцу в Нежитино, а на следующее утро, включив детекторный приемник, услышал страшное известие: на нас напала гитлеровская Германия.

Эта страшная весть быстро разнеслась по селу. Началась война.

Я родился 30 декабря 1922 года и, так как мне не исполнилось даже 19 лет, я и мои родители посчитали, что на фронт меня не возьмут. Но уже 11 августа 1941 года я был призван в армию по спецнабору, и с группой юрьевчан меня направили в Львовское военное пулеметно-минометное офицерское училище, которое к этому времени перебазировалось в г. Киров.

Окончив училище в мае 1942 года, я получил звание лейтенанта и был отправлен в действующую армию на Калининский фронт в район г. Ржева в Третью стрелковую дивизию 399-го стрелкового полка.

После разгрома немцев под Москвой здесь с мая по сентябрь 1942 г. шли ожесточенные оборонительно-наступательные бои. Немцы на левом берегу Волги соорудили многоэшелонированную оборону с установкой дальнобойных орудий. Одна из батарей под кодовым названием «Берта» стояла в районе дома отдыха имени Семашко, и именно здесь в конце мая 1942 года мы начали наступление.

ДЕВЯТНАДЦАТИЛЕТНИЙ КОМАНДИР РОТЫ

Под моим командованием находился взвод 82-мм минометов, и мы прикрывали огнем наши стрелковые роты.

В один из дней немцы предприняли атаку, бросив на нас танки и большое количество бомбардировщиков. Наша рота занимала огневую позицию в непосредственной близости с окопами пехоты и вела беспрерывный огонь по немцам.

Бой был жарким. Один расчет был выведен из строя; командир роты, капитан Викторов, был тяжело ранен и он велел мне принять командование ротой на себя.

Так впервые в тяжелых боевых условиях я стал командиром подразделения, в котором было 12 боевых расчетов, хозвзвод, 18 лошадей и 124 человек солдат, сержантов и офицеров. Для меня это было великим испытанием, т.к. в это время мне было всего 19 лет.

В одном из боев я получил осколочное ранение в правую ногу. Восемь дней мне пришлось пробыть в санроте полка, но рана быстро затянулась, и я вновь принял роту. От взрыва снаряда меня легко контузило, и голова еще долго болела, а в ушах иногда стоял адский звон.

В сентябре 1942 года после выхода к берегу Волги наша часть была выведена из зоны боев на переформировку.

Непродолжительный отдых, пополнение, подготовка, и нас снова кинули в бой - но уже на другом фронте. Наша дивизия была введена в состав Степного фронта и теперь мы с боями продвигалась в Харьковском направлении.

В декабре 1942 года мне было досрочно присвоено звание старшего лейтенанта, и я был официально назначен заместителем командира минометной роты.

Мы освободили Харьков и подошли вплотную к Полтаве. Здесь был ранен командир роты старший лейтенант Лукин, и я снова принял командование ротой.

РАНЕНАЯ САНИТАРКА

В одном из боев за небольшой населенный пункт наша ротная санитарка Саша Зайцева была ранена в область живота. Когда мы подбежали к ней с одним командиром взвода, она вынула пистолет и закричала, чтобы мы к ней не подходили. Молодая девчонка, она даже в минуты смертельной опасности сохранила чувство девичьего стыда и не желала, чтобы мы обнажили ее для перевязки. Но выбрав момент, мы отобрали у нее пистолет, сделали перевязку и отправили в медсанбат.

Спустя три года я снова встретил ее: она вышла замуж за офицера. В дружеской беседе мы вспомнили этот случай, и она серьезно сказала, что если бы мы не отобрали у нее оружие, она бы могла пристрелить нас обоих. Но тогда она сердечно поблагодарила меня за спасение.

ЩИТ ИЗ МИРНЫХ ЖИТЕЛЕЙ

На подступах к Полтаве мы с боями заняли деревню Карповку. Окопались, установили минометы, произвели пристрелку «веером» и в предвечерней тишине сели ужинать прямо на командном пункте.

Вдруг со стороны немецких позиций послышался шум, и наблюдатели сообщили, что к деревне движется толпа народа. Уже стемнело и из мрака донесся мужской голос:

Братцы, за нами немцы, стреляйте, не жалейте!

Я тут же по телефону дал команду на огневую позицию:

Заград огонь № 3,5 мин, беглый, огонь!

Через мгновенье шквал минометного огня обрушился на немцев. Крик, стон; ответный огонь потряс воздух. Батарея сделала еще два огневых налета, и все стихло. Всю ночь до рассмета мы стояли в полной боевой готовности.

Утром от оставшихся в живых русских граждан мы узнали, что немцы, собрав жителей близлежащий хуторов, заставили их толпой двинуться на деревню, а сами шли вслед за ними, рассчитывая, что так они смогут захватить Карповку. Но они просчитались.

ЗВЕРСТВО

Зимой 1942-43 гг. мы впервые освободили Харьков и успешно двигались дальше на запад. Немцы в панике отступали, но и отступая, совершали свои страшные дела. Когда мы заняли хутор Большие Майданы, оказалось, что в нем не осталось ни одного человека.

Фашисты буквально в каждом доме разворотили отопительные приборы, выбили двери и стекла, а часть домов спалили. Посреди хутора они уложили друг на друга старика, женщину и девочку-ребенка и пронзили их всех троих металлическим ломом.

Остальные жители были сожжены за хутором в скирде соломы.

Мы были изнурены длительным дневным переходом, но когда увидели эти страшные картины, никто не пожелал останавливаться, и полк двинулся дальше. Немцы не рассчитывали на такое и ночью, захваченные врасплох, поплатились за Большие Майданы.

И сейчас, как живая, встает передо мной катина: ранним утром замерзшие трупы фашистов складывались штабелями на повозки и свозились в яму, чтобы навсегда убрать эту нечисть с лица земли.

ОКРУЖЕНИЕ ПОД ХАРЬКОВЫМ

Так, с боями, освобождая хутор за хутором, мы глубоко вторглись узким клином на украинскую землю и подошли к Полтаве.

Но фашисты несколько оправились и, сконцентрировав в этом участке фронта большие силы, перешли в контрнаступление. Они отрезали тылы и окружили Третью танковую армию, нашу дивизию и ряд других соединений. Возникла серьезная угроза окружения. Был дан приказ Сталина о выходе из окружения, была выслана помощь, но планового отхода не получилось.

Мы с группой пехоты в составе двенадцати человек были отрезаны от полка мотоколонной фашистов. Укрывшись в железнодорожной будке, мы заняли круговую оборону. Фашисты, выпустив пулеметную очередь по будке, проскочили дальше, а мы сориентировались по карте и приняли решение перейти через автостраду Змиев-Харьков и лесом выходить на Змиев.

По дороге бесконечным потоком шли машины фашистов. Когда стемнело, мы улучили момент и, взявшись за руки, перебежали через тракт и очутились в спасительном лесу. В течение семи дней мы петляли по лесу, ночью в поисках съестного заходили в населенные пункты, и наконец выбрались к городу Змиеву, где находился оборонительный рубеж 25-й стрелковой гвардейской дивизии.

Наша дивизия была расквартирована в Харькове, и на другой день я был в объятьях своих боевых друзей. Мой ординарец Яковлев из Ярославля передал мне письма, которые пришли из дома, и сказал, что он послал моим родным извещение о том, что я погиб в боях за Родину в районе Полтавы.

Это известие, как я потом узнал, было тяжким ударом для моих близких. К тому же незадолго до этого умерла моя мать. О ее смерти я узнал из писем, которые передал мне Яковлев.

СОЛДАТИК ИЗ АЛМА-АТЫ

Наша дивизия была выведена на переформирование в район села Большетроицкого Белгородского района.

Снова подготовка к бою, учения и принятие нового пополнения.

Запомнился случай, который впоследствии сыграл большую роль в моей судьбе:

Ко мне в роту был направлен солдат из Алма-Аты. Позанимавшись несколько дней во взводе, куда он был определен, этот солдатик попросил командира, чтобы тот разрешил ему переговорить со мной.

И вот мы встретились. Грамотный, культурный человек в пенсне, одетый в солдатскую шинель и ботинки с обмотками, он выглядел как-то жалко, беспомощно. Извинившись за беспокойство, он попросил его выслушать.

Он рассказал, что работал в Алма-Ате главным врачем, но поругался с облвоенкомом, и его направили в маршевую роту. Солдат клялся, что принесет больше пользы, если будет выполнять обязанности хотя бы санинструктора.

Каких-либо документов в подтверждение сказанного у него не было.

Вам все равно надо готовиться к предстоящим боям, - сказал ему я. - Учитесь окапываться и стрелять, и привыкайте к фронтовой жизни. А я доложу о вас командиру полка.

На одной из рекогносцировок я рассказал эту историю командиру полка, и через несколько дней солдатика откомандировали из роты. Забегая вперед, скажу, что он действительно оказался хорошим медицинским специалистом. Он получил звание военврача и был назначен начальником медсанбата нашей дивизии. Но обо всем этом я узнал много позднее.

КУРСКАЯ ДУГА

В июле 1943 года началось великое сражение на Орловско-Курской дуге. Наша дивизия была введена в действие, когда, измотав немцев на оборонительных рубежах, весь фронт перешел в наступление.

В первый же день при поддержке танков, авиации и артиллерии мы продвинулись на 12 километров и вышли к Северскому Донцу, сходу форсировали его и ворвались в Белгород.

Все смешалось в кромешном грохоте, в дыму, скрежетании танков и криках раненых. Рота, сменив одну огневую позицию и дав залп, снималась, занимала новую позицию, опять давала залп и снова двигалась вперед. Немцы несли большие потери: мы захватывали трофеи, орудия, танки, пленных.

Но и мы теряли боевых товарищей. В одном из боев был убит командир взвода из нашей роты, лейтенант Алешин: мы с почестями похоронили его на Белгородской земле. И долго, на протяжении более двух лет я вел переписку с сестрой Алешина, которая очень его любила. Она хотела все знать об этом хорошем парне.

Очень много солдат осталось навсегда лежать на этой земле. Даже очень много. Но живые шли дальше.

ОСВОБОЖДЕНИЕ ХАРЬКОВА

5 августа 1943 года мы снова вступили в Харьков, но теперь уже навсегда. В честь этой большой победы в Москве впервые за всю войну прогремели победные салюты.

На нашем участке фронта немцы, спешно отойдя в район г. Мерефы, наконец сумели организовать оборону и приостановить наступление советской армии. Они заняли выгодные позиции, все высоты и бывшие военные казармы, хорошо окопались, установили большое количество огневых точек и обрушили шквал огня на наши подразделения.

Мы тоже заняли оборону. Огневые позиции роты были выбраны очень удачно: командный пункт находился на стеклозаводе и был выдвинут прямо в окопы стрелковой роты. Батарея минометов стала вести прицельный огонь по окопавшимся немцам. С наблюдательного пункта просматривался весь передний край обороны немцев, так что я как на ладони видел каждую разорвавшуюся мину, которые ложились точно по траншеям.

Свыше четырех суток шли упорные бои за Мерефу. Сотни мин были выпущены на головы фашистов и, наконец, враг не выдержал нашего натиска. Утром Мерефу сдали.

В боях за этот город в моей роте погибло двенадцать человек. Прямо возле меня на наблюдательном пункте был убит мой ординарец Софронов, пензенский колхозник, - душевный человек, отец троих детей. Умирая, он попросил, чтобы я сообщил о его смерти жене и детям. Я свято исполнил его просьбу.

За участие в боях на Курской дуге многие солдаты и офицеры были награждены орденами и медалями Советского Союза. Много наград получило и наше подразделение. За освобождение Харькова и за бои на Курской дуге я был награжден Орденом Красной Звезды и получил трехкратное личное поздравление верховного главнокомандующего т. Сталина И.В.

В августе 1943 г. мне было досрочно присвоено очередное звание капитана и в этом же месяце я был принят в ряды Коммунистической партии. Партийный билет, орден и погоны парадной формы мне были вручены заместителем командира дивизии на огневой позиции батареи.

ВЕРНЫЙ КОНЬ

После завершения Курской битвы наша Третья стрелковая дивизия в составе Второго Украинского фронта вела бои за освобождение Украины.

В тот день полк был на марше, шла перегруппировка войск фронта. Рассосредоточившись поротно мы с соблюдением маскировки двигались по проселочным дорогам. В составе первого стрелкового батальона наша минрота двигалась последней, за нами шел штаб батальона и хозчасть. И когда мы вошли в узкую лощину небольшой речушки, нас неожиданно обстреляли с бронемашин немцы.

Я ехал верхом на красивом сером очень умном коне, который от каких-каких смертей не спасал меня. И вдруг резкий удар! Прямо возле моей ноги у стремени вонзилась пуля, выпущенная из крупнокалиберного пулемета. Конь Мишка вздрогнул, потом взвился на дыбы и повалился на левый бок. Я только успел соскочить с седла и укрылся за телом Мишки. Он застонал, и все было кончено.

Вторая пулеметная очередь еще раз поразила бедное животное, но Мишка уже был мертв - и он, мертвый, опять спас мою жизнь.

Подразделения приняли боевой порядок, открыли прицельный огонь, и группа фашистов была уничтожена. Три транспортера взяли как трофеи, шестнадцать немцев попали в плен.

ПОЛИЦАЙ

На исходе дня мы заняли небольшой хуторок, расположенный в очень живописнам месте. Была пора золотой осени.

Расквартировали людей, расставили в боевой готовности минометные повозки, установили часовых, и втроем - я, мой заместитель А.С. Котов и ординарец (фамилию его уже не помню) - пошли в один из домов на отдых.

Хозяева, старичок со старушкой и две молодые женщины, встретили нас очень приветливо. Забраковав наш армейский паек, они приподнесли нам на ужин всяких явств: дорогого немецкого вина, самогонки, фруктов.

Мы вместе с ними приступили к еде, но в какой-то момент одна из женщин передала Котову, что в доме скрывается сын хозяев, полицай, и что он вооружен.

Капитан, давай закурим, - позвал меня Котов, взял под руку и вывел на улицу.

У крыльца спокойно стоял часовой. Котов торопливо передал мне, что сказала ему молодая женщина. Мы предупредили часового, и велели ему следить, чтобы из дома никто не выходил. Подняли по тревоге взвод, оцепили дом, произвели обыск и нашли этого негодяя в сундуке, на который я несколько раз садился.

Это был мужчина лет 35-40, здоровый, холеный, в немецком обмундировании, с пистолетом «Парабеллум» и немецким автоматом. Мы его арестовали и отправили под конвоем в штаб полка.

Оказалось, что в доме этой семьи квартировал немецкий штаб, и все они, кроме женщины, которая предупредила нас, работали на немцев. А она была женой второго сына, сражавшегося в частях советских войск. Немцы ее не трогали, т.к. старики выдавали ее за свою дочь, а не за невестку сына. А что сын жив и воюет против немцев, знала только его жена. Родители же считали его погибшим, т.к. еще в 1942 г. получили «похоронку». На чердаке и в сарае было изъято много ценных фашистских документов.

Не будь этой благородной женщины, с нами в ту ночь могла бы случиться трагедия.

АЛЕКСАНДР КОТОВ

Как-то вечером во время привала группа солдат приволокли трех немцев: офицера и двух солдат. Мы с Котовым стали их спрашивать, из какой они части, кто они такие. И не успели опомниться, как офицер вынул пистолет из кармана и в упор выстрелил в Которва. Я резким движением выбил у него пистолет, но было поздно.

Александр Семенович приподнялся, как-то спокойно вынул свой неразлучный «ТТ» и всех пристрелил самолично. Пистолет выпал из его рук и Саши не стало.

Он и сейчас стоит передо мной, как живой - всегда веселый, подтянутый, скромный, мой заместитель по политчасти, мой товарищ, с которым я вместе прошел больше года по полям войны.

Однажды мы были на марше и, как всегда, двигались с ним верхом впереди колонны. Население встречало нас с радостью. Все, кто остался в живых, выбегали на улицы и искали среди солдат своих родных и знакомых.

Одна женщина вдруг пристально взглянула на Котова, взмахнула руками и с криком «Саша, Сашенька!» бросилась к его лошади. Мы остановились, спешились, отошли в сторону, пропуская колонну солдат.

Она повисла у него на шее, целовала, обнимала, плакала, а он осторожно отстранял ее: «Вы наверное ошиблись». Женщина отпрянула и с плачем опустилась на землю.

Да, она действительно ошиблась. Но и провожая нас, твердила, что он «точь-в-точь как мой Сашенька»…

В сложные ли минуты, в часы ли отдыха, он очень любил напевать веселую старинную мелодию: «Ты, Семеновна, трава зеленая…» И вдруг из-за какой-то нелепости погиб этот родной человек. Будь прокляты те три пленных немца!

Старший лейтенант Котов Александр Семенович похоронен на украинской земле под маленьким могильным холмиком - без памятника, без ритуалов. Кто знает, может, теперь на этом месте зеленеют хлеба или растет березовая роща.

ПСИХИЧЕСКАЯ АТАКА

Двигаясь с боями почти строго в южном направлении, наша дивизия вышла к укреплениям немцев в районе Магдалиновки и заняла оборону. После боев на Курской дуге, в боях за Карповку и другие населенные пункты наши части были ослаблены, бойцов в ротах было недостаточно и вообще в войсках чувствовалась усталость. Поэтому мы воспринимали оборонительные бои как передышку.

Солдаты окопались, установили огневые точки и, как всегда, произвели пристрелку по наиболее вероятным подступам.

Но отдыхать нам пришлось всего трое суток. На четвертый день рано утром, когда взошло солнце, прямо на наши позиции лавиной, строем двинулась немецкая пехота. Они шли под удары барабана и не стреляли; у них не было ни ни танков, ни авиации, ни даже обычной артподготовки.

Строевым шагом, в зеленых мундирах, с винтовками наперевес они шли в цепи под командованием офицеров. Это была психическая атака.

Оборону хутора занимал один неполный батальон, и в первые минуты мы даже несколько растерялись. Но прозвучала команда «К бою» и все приготовились.

Как только первые ряды немцев приблизились к пристреленному нами месту, батарея открыла огонь из всех минометов. Мины ложились точно по атакующим, но они продолжали двигаться в нашу сторону.

Но тут свершилось чуда, которого никто не ожидал. Из-за домов открыли огонь несколько наших танков, которые подошли на рассвете, и о которых мы даже не знали.

Под минометным, артиллерийским и пулеметным огнем психическая атака захлебнулась. Мы расстреляли почти всех немцев, только единицы раненых потом были подобраны нашими тыловыми отрядами. А мы снова пошли вперед.

ФОРСИРОВАНИЕ ДНЕПРА

Двигаясь во втором эшелоне 49-й армии, наша дивизия сходу форсировала Днепр западнее Днепропетровска. Подойдя к левому берегу, мы заняли временную оборону, пропустили ударные группы и, когда передовые войска закрепились на правом берегу, была организована и наша переправа.

Немцы беспрерывно контратаковали нас и обрушивали на наши головы беспощадный артиллерийский огонь и авиационные бомбы, но ничто не могло удержать наши войска. И хотя много солдат и офицеров навечно зарыто в днепровских песках, мы вышли на провобережную Украину.

Сразу после форсирования Днепра дивизия повернула круто на запад и повела бои в направлении города Пятихатки. Мы освобождали один населенный пункт за другим. Украинцы встречали нас с радостью, старались помогать.

Хотя многие даже не верили, что это пришли их освободители. Немцы убедили их, что русские войска разбиты, что идет армия иностранцев в погонах, чтобы всех их уничтожить, - поэтому действительно многие принимали нас за чужих.

Но это были какие-то минуты. Вскоре все бредни рассеивались, и наших ребят обнимали, целовали, качали и чем могли угощали эти славные многострадальные люди.

Постояв в Пятихатках несколько дней и получив необходимое пополнение, оружие и боеприпасы, мы снова повели наступательные бои. Перед нами стояла задача овладеть городом Кировоградом. В одном из боев был убит комбат Первого батальона; я находился на его КП и распоряжением командира полка был назначен вместо погибшего.

Вызвав начальника штаба батальона на КП, он передал через него распоряжение о принятии минроты лейтенантом Зверевым, а стрелковым ротам отдал приказ двигаться вперед.

После несколько упорных боев наши части освободили Желтые Воды, Спасово и Аджашку и вышли на подступы к Кировограду.

Теперь минная рота двигалась на стыке Первого и Второго стрелковых батальонов, поддерживая нас минометным огнем.

КАТЮШИ

26 ноября 1943 года мною был отдан приказ батальону вести наступление вдоль автодороги Аджамка-Кировоград, расположив роты уступом вправо. Первая и третья роты наступали в первой линии, а вторая рота шла за третьей ротой на расстоянии 500 метров. В стыке между вторым и нашим батальонм двигались две минометные роты.

К исходу дня 26 ноября мы заняли господствующие высоты, распороженные на кукурузном поле, и немедленно стали окапываться. С ротами, командиром полка и соседями была установлена телефоннаф связь. И хотя наступили сумерки, на фронте было неспокойно. Чувствовалось, что немцы ведут какую-то перегруппировку и что с их стороны что-то готовилось.

Линия фронта беспрерывно освещалась ракетами, шла стрельба трассирующими пулями. А со стороны немцев был слышен шум моторов, а иногда и крики людей.

Вскоре разведка подтвердила, что немцы готовятся к крупному контрнаступлению. Прибыло много новых частей с тяжелыми танками и самоходными установками.

Часа в три ночи мне позвонил командующий 49-й армии, поздравил с достигнутой победой и тоже предупредил, что немцы готовятся к бою. Уточнив координаты нашего месторасположения, генерал очень просил стойко держаться, чтобы не дать немцам смять наши войска. Он сказал, что 27-го к обеду будут введены свежие войска, а утром, если будет необходимость, будет дан залп из «Катюш».

Тут же на связь вышел начальник артиллерийского полка капитан Гасман. Поскольку мы с ним были хорошие друзьями, он просто спросил: «Ну что, сколько «огурцов» и куда тебе, дружок, подбросить?» Я понял, что речь шла о 120-миллиметровых минах. Гасману я дал два направления, куда нужно вести огонь в течение всей ночи. Что он исправно и выполнил.

Только перед самым рассветом наступила абсолютная тишина по всему фронту,

Утро 27 ноября было пасмурным, туманным и холодным, но вскоре выглянуло солнце, и туман стал рассеиваться. В дымке рассвета перед нашими позициями, как привидения, возникли немецкие танки, самоходки и фигурки перебегающих солдат. Немцы пошли в наступление.

Все всколыхнулось в один миг. Застрочил пулемет, загрохотали орудия, захлопали ружейные выстрелы. Мы обрушили на фрицев лавину огня. Не рассчитывая на такую встречу, танки и самоходки стали отходить назад, а пехота залегла.

Я доложил обстановку командиру полка и попросил срочной помощи, т.к. считал, что вскоре немцы снова пойдут в атаку.

И действительно через несколько минут танки, набирая скорость, открыли по линии стрелков прицельный пулеметно-артиллерийский огонь. Пехота вновь устремилась за танками. И в этот момент из-за опушки леса раздался долгожданный, спасительный залп «катюш», а через секунды - грохот разрывающихся снарядов.

Какое чудо эти «катюши»! Первый их залп я видел еще в мае 1942 года в районе Ржева: там они вели огонь термитными снарядами. Целое море сплошного огня на громадной площади и ничего живого - вот что такое «катюша».

Сейчас снаряды были осколочные. Они разрывались в строгом шахматном порядке, и там, куда направлялся удар, редко кто оставался в живых.

Сегодня «катюши» ударили точно по цели. Один танк загорелся, и оставшиеся солдаты в панике бросились назад. Но в это время с правой стороны, в двухстах метрах от наблюдательного пункта, появился танк «тигр». Заметив нас, он дал залп из пушки. Пулеметная очередь - и телеграфист, мой ординарец и связной были убиты. У меня зазвенело в ушах, я перекинулся из своего окопчика, потянулся к телефонной тубке и, вдруг получив горячий удар в спину, беспомощно опустился в свою ямку.

Что-то теплое и приятное стало разливаться по телу, в голове пронеслись два слова: «Все, конец», и я потерял сознание.

РАНЕНИЕ

Я пришел в себя на больничной койке, возле которой сидела пожилая женщина. Все тело ныло, предметы казались расплывчатыми, в левом боку ощущалась сильная боль, левая рука была безжизненной. Старушка поднесла к моим губам что-то теплое, сладкое, и я с великим усилием сделал глоток, а потом снова погрузился в забытие.

Спустя несколько дней я узнал следующее: наши части, получив новое подкрепление, о котором мне говорил генерал, отбросили немцев, захватили окраины Кировограда и здесь закрепились.

Поздно вечером меня случайно обнаружили санитары полка и вместе с другими ранеными доставили в медсанбат дивизии.

Начальник медсанбата (солдат алма-атинец, которого я спас когда-то от минометной плиты) узнал меня и тут же переправил к себе на квартиру. Он предпринял все возможное, чтобы спасти мне жизнь.

Оказалось, что пуля, пройдя в нескольких миллиметрах от сердца и раздробив лопатку левой руки, вылетела наружу. Длина раны была более двадцати сантиметров, и я потерял свыше сорока процентов крови.

Около двух недель мой алма-атинец и старушка-хозяйка круглосуточно ухаживали за мной. Когда я несколько окреп, они отправили меня на станцию Знаменку и сдали в санитарный эшелон, который здесь формировался. Война на Западном фронте была для меня окончена.

Санитарный эшелон, в который я попал, шел на восток. Мы проехали Киров, Свердловск, Тюмень, Новосибирск, Кемерово и наконец прибыли в город Сталинск (Новокузнецк). Почти месяц эшелон был в пути. Многие раненые в дороге умерли, многим прямо на ходу были сделаны операции, некоторые вылечились и возвратились в строй.

Меня из санпоезда вынесли на носилках и на скорой помощи доставили в госпиталь. Потянулись мучительные длинные месяцы постельной жизни.

Вскоре по прибытии в госпиталь мне была сделана операция (чистка раны), но и после этого я долгое время не мог ни повернуться, ни тем более встать или хотя бы сесть.

Но я стал поправляться и через пять месяцев меня направили в военный санаторий, расположенный под Новосибирском на живописном берегу Оби. Месяц, проведенный здесь, дал мне возможность окончательно восстановить здоровье.

Я мечтал возвратиться в свою часть, которая после освобождения румынского города Яссы уже именовалась Ясско-кишеневской, но все вышло иначе.

ВЫСШИЕ УЧЕБНЫЕ КУРСЫ

После санатория меня направили в Новосибирск, а оттуда - в город Куйбышев Новосибирской области, в учебный полк заместителя командира учебного минометного батальона, где готовился сержантский состав для фронта.

В сентябре 1944 г. полк перебазировался в район станции Хоботово под Мичуринск, а отсюда в декабре 1944 г. меня откомандировали в г. Тамбов на Высшие тактические курсы офицерского состава.

9 мая, Великий день Победы, мы встретили в Тамбове. Какое торжество, истинную радость, какое счастье принес этот день нашему народу! Для нас, воинов, этот день останется самым счастливым из всех прожитых дней.

После окончания курсов в конце июня нас, пять человек из группы командиров батальона, откомандировали в расположение Ставки и направили в Воронеж. Война кончилась, началась мирная жизнь, началось восстановление разрушенных городов и деревень.

Я не видел Воронежа до войны, но что с ним сделала война, я знаю, я это видел. И тем более было радостно смотреть как из руин поднимался этот замечательный город.